Work Text:
Хикеракли… пьян. Что нисколечки не удивительно, а всё же Метелину, пускай и мёртвому, обидно. Думалось ему, что после смерти хотя бы жизнь в его сторону повернётся, да как бы не так.
Думалось ему когда-то, что смерть его расставит по местам всё рождением спутанное. Что отец — опозорится, пожалеет, устыдится. Что сам он — не будет более, и ничего не будет. Ни скуки, ни бессмыслицы, ни тоски.
И вот опять он во всём ошибся! Было бы смешно, если б было с кем посмеяться. А ведь Хикеракли ему о всяком таком втолковывал неоднократно. Отговаривал. Жизнь предлагал жить. Хикеракли, хоть и шут гороховый, и подлец, а тут вот — и тут тоже, шепчет совесть, — прав оказался. Никому от смерти метелинской ни жарко, ни холодно, а сам он застрял… где-то не пойми где. Это граф Набедренных куда лучше бы сформулировал, он о подобных материях рассуждать любил, да только… Не сходишь теперь к графу ни позавидовать, ни выпить, ни потрепаться на темы философские да ни к чему не обязывающие.
Эти мосты Метелин так тщательно жёг при жизни ещё, что и после смерти всё пеплом запорошено будто. И сумерки эти вечные, и вроде не держит никто, даже кольцо казарм не держит уже — иди, Метелин, на все четыре стороны, свободен, — да на всех четырёх сторонах одно и то же. Он бы он уже на стены со скуки лез, но духи на то и бесплотные, что прямо сквозь стены проходят.
О бытности духом до бытности духом Метелин только из нянюшкиных сказок знал смутно — и не вспоминал, повзрослевши, никогда само собой. Она ему про покойников неупокоенных на ночь рассказывать любила, когда он в постели уже лежал, и свеча одна всего на столике между ними стояла, и пламя её подрагивало тускло, и тени плясали по углам, а маленький Саша, натянув одеяло до подбородка, слушал, дыхание затая. А после просыпался с криками от кошмаров, и папенька ругался на чём свет стоит… И тогда Саша сам просил других историй. Как будто это что-то могло изменить.
Да не о том же речь, чего уж теперь. Теперь — вспоминать, что в рассказах тех жутких такого было, что бы могло ему здесь и сейчас, никогда и нигде, пригодиться. Вот только сказки на то и сказки — выдумка одна. А если кто и обращался в упырей кровожадных или стенал на кладбище в лунные ночи, Метелин того не встречал здесь. Он вообще никого почти не встречал в этом странном и тусклом недопетерберге. Ни живых, ни мёртвых. Всё больше тени мелькали, хоть и некому их отбрасывать было. Он и папеньку поискать было попробовал, в доме сперва, потом на площади проклятой, и даже на кладбище, но везде было голо, пусто, безмолвно.
Может, и через эту стену, в квартиру Хикеракли, он шагнул, чтобы спросить у старого своего приятеля-предателя: ну вот прав ты. И что теперь? А может, разозлиться хотел, почувствовать хоть что-то, кроме мёртвой сосущей пустоты. Или напугать его так, чтоб из штанов выпрыгнул. Он на этот случай и стаканы швырять научился. Вроде как. Ежели те стаканы, что разлетались от него осколками, в самом деле существовали, конечно. А может, он хотел взглянуть, как от самого живого, самого любящего жизнь человека, какого он знал, одна тень бесплотная осталась, к которой он уже ни надежд, ни обвинений обратить не сумеет.
Но Хикеракли — вот он, перед ним, целёхонек. В кресле красном таком посреди вечной серости, что Метелин зажмурился бы даже, если бы помнил как. И подлокотник его сломанный остро щерится, и Хикеракли голову свою кудрявую повесил, бутылку пустую едва держит за горлышко. Надрался до того, что странно даже, как в нём сознание ещё держится. Может, потому и видит его Метелин, что он одной ногой в небытие пьяное скользнул. Да только кого и как о том спросишь.
— Хикеракли! — говорит он в полный голос, но голова не вздёргивается вдруг, не смотрит в его сторону диким взглядом. Не слышит, значит. И опять — не удивительно, но до чего же обидно.
Секунда бежит за секундой. Часы в прихожей тикают оглушительно. Бутылка из руки у Хикеракли наконец валится, вертится на полу, позвякивая. Только и остаётся Метелину, что разбить её в сердцах, да вон пойти.
— Эх, Саша-Саша, — говорит вдруг Хикеракли. Под нос себе, хрипло, будто несколько дней уже рта не открывал. У Метелина сердце бы дрогнуло, душа бы в пятки ушла, но он просто — весь подобрался, шагнул поближе. Неужто услышал всё ж таки? Почуял каким-то образом? — Он ведь и меня сожрал, только косточки хрустнули. Волк тот сказочный. Сам-первого. А дальше всё токмо по и-нер-ци-и. Я ведь думал всех спасти, всем угодить, всех облагодетельствовать, а вона какая загогулина выходит…
Хикеракли икает пьяно, и на пол сползает, к бутылке тянется.
— Пустая, ишь. Всё пустое.
Он отбрасывает её — с равнодушной какой-то силой — и она прямиком к Метелину прилетает, сквозь сапог его к стене жмётся. Вот так дела. Метелину бывало общество Хикеракли невыносимо до трясучки, но всегда от того, как много его, как заполняет он всё пространство, как в душу лезет через все будто поры. А тут выходит, от него и впрямь осталась тень одна. А может, место это для Метелина новую пытку придумало. Он ждёт, что Хикеракли замолчит на этом, заснёт или даже исчезнет, но Хикеракли башкой трясёт и дальше продолжает:
— Ты пойми, в чём штука. Вот, положим, послушал бы ты меня, оставил бы эту свою затею, да и жил припеваючи. И что бы изменилось, ты спросишь?
Метелин против воли хмыкает:
— Не стану я тебя ни о чём таком спрашивать. И даже будь я жив, а ты — трезв, и то не стал бы.
Он хочет добавить про то, что резону в том нет никакого, сделанного не воротишь и кому, как ни Хикеракли, знать — не любитель он был никогда о прошлом кручиниться. Но толку-то. Хикеракли его не слышит.
— Об том-то и речь, отвечу я тебе, что ничего. Ни-че-го-шень-ки. Ежели что на песке построено, оно от любого плевка рухнет, а уж любителей поплеваться у нас и без твоего сиятельства хватает. А я, дурень распоследний, надеялся как-то…
Метелин раздражённо пинает бутылку. Бутылка со звоном катится назад к Хикеракли.
— Вы поглядите, люди добрые, ответить соизволил. А я тут без малого три часа распинаюсь. Ты по делу меня прервать решил, али так?
Не знает Метелин, чего он ожидал. Удивления? Страха? Но Хикеракли не вздрогнул даже, тона не изменил. Привычное вроде бы кривлянье, но только звучит оно плоско, скучно. Как будто читает Хикеракли по писанному. Голос у него, впрочем, почти трезвый уже, взгляд цепкий. И на Метелина накатывает волной тяжёлой и душной облегчение. Ежели и зря он сюда пришёл, то хотя бы не совсем.
Он поднимает бутылку — ну и зрелище со стороны должно быть, да кто Хикеракли поверит потом — и нарочито медленно дважды ударяет ей по столу. Его когда-то Гныщевич азбуке портовой сигнальной обучил. “Никогда не знаешь, что в жизни пригодится, mon frère”. В жизни она ему, положим, так и не пригодилась, да и сейчас — навряд ли Хикеракли ей владеет. Но самые простые-то сигналы он должен понять?
— Не-е-ет, стало быть. — Понимает! Метелин ещё раз по столу бьёт, один, короткий — Не по делу? Ну и за компанию спасибо, мы люди не гордые. Я бы тебе выпить предложил, Саш, да только не осталось ни настойки, ни настрою. Да и тебя, поди, не осталось почти. Так, две капли на донышке.
Не нравится Метелину этот новый Хикеракли, злой да равнодушный. И ясно, что злоба эта вся внутрь обращена, что себя он поедом ест, а Метелин — а что Метелин? Его и нет тут почти, правда это. И глаза ей колоть уже некому. Метелин пока бродил по городу и думы всякие думал, хотел, конечно, Хикеракли за предательство отомстить. Обиду свою выместить. Хотел, чтоб Хикеракли помучился хорошенько, чтоб совесть его извела. Но ведь на самом-то деле — нет. Уж точно не такого. Встряхнуть бы его, а вот когда встряхнётся, тогда можно и ответов требовать.
— Ты прости его, — говорит Хикеракли вдруг, и так это неожиданно, что Метелин выбивается на секунду из равновесия. Он-то ждал естественного и понятного “прости меня”, и какого такого “его” ему ещё прощать надобно, не знает даже. Но только Хикеракли продолжает:
— Я не знал. Да и он не знал тоже, а теперича что уже. Как лучше хотел, как благороднее. Но кто бы ни стрелял, Саш, а итог-то один. Я это давно уже понял, а он, может, сейчас поймёт. Хотя и без разницы.
“Он” — это Твирин, стало быть. Твирин, из-за которого всё завертелось, да закрутилось, да прахом пошло. К которому одному Метелин мог обратиться в конце. Как к постороннему и одновременно посреди всего стоящему. Чтоб уколоть побольнее друзей своих бывших и для поэтической дурацкой справедливости. Твирин, который слово дал — и не сдержал в итоге. И всё ж таки сдержал. Метелин тоже понимает теперь — один итог. Простить его. Простить.
— Как твиров бальзам рыж… — Хикеракли смотрит задумчиво и, мнится Метелину, что с тоской на бутылку, но стекло её мутно и зелено, а бальзам выпит весь. — А хороший бальзамчик был, не поскупился хозяин. Ну как. Мог бы и две сразу выставить. Но нет так нет. А знаешь, я, может, в том и виноват, что его более всех уберечь хотел. Не преуспел, как видите. Я, может, думал…
Бутылка бьёт по столу, перебивает. Один раз. И повисает тишина, но не как прежде, вот ещё минутой ранее, а другая. И будто свет становится чуть ярче, а может, просто блик по стене скользнул. Метелин всё же говорит неслышно вслух:
— Прощаю.
Хикеракли головой кивает — ему или мыслям своим, которые пускай уж при себе держит, пожалуй. Хлопает решительно руками по коленям и почти даже не шатается от того:
— Так, Саша. Чего мы тут сидим, сопли на кулак наматываем? Ни к чему это. Пойдём-ка лучше… — он нагибается вперёд, щурится в стенку левее Метелина пьяно, но с хитрецой, — …к хэру нашему Ройшу. Столкнём, так сказать, рациональное с потусторонним и на реакцию полюбуемся.
И вроде не хочется Метелину ни Хикеракли потворствовать, ни над хэром Ройшем шутки шутить, но всё какое-никакое разнообразие. Всё — живое. А там, быть может, и ответы появятся. Две головы — хорошо, но с хэр-Ройшевой и впрямь будет лучше. Как сказал бы Хикеракли, пер-спек-тив-не-е. Он ставит бутылку в последний раз со звоном на стол в знак согласия и выходит в призывно распахнутую дверь.
