Chapter Text
Байсон немного опаздывал. Сквозь мутновато-грязное стекло просачивалось розоватое сияние закатного солнца. Оно стекало по столу, путалось в волосах, играло бликами на вывеске кафе, места их встречи. Байсон выглядел человеком отвлечённым, погружённым в собственные мечтания, и время для него не было первостепенной тревогой. Канта это не беспокоило. Он прождал бы и час, и два, и даже не столько потому, что был должен из-за миссии, скорее, потому, что хотел дождаться — чтобы Байсон пришёл и наконец едва-едва, с присущей хитрецой улыбнулся. Это непозволительно притупляло внимание. Кант старался не думать ни о чём. Ни о цели остаться здесь, с братом, свободным, ни о Байсоне, которого не обвести вокруг пальца без последствий, ни о той череде убийств, растиражированных в местных газетах. Всё это меркло. Были лишь они, неловкие попытки выбить страйк в боулинге и пара молочных коктейлей, которые они пытались выпить, кто быстрее.
Байсон был сосредоточенным, разве что, только в сексе и той близости, что он давал. В ощущении контроля и грани, когда просто больно, а когда — уже невыносимо. Кант не будет лгать, что ему нравилось, удовольствие это приносило сомнительное, но в каждом целенаправленном укусе или жжении стека был он, и Канта привораживало по-чёрному. Ему было плохо, страшно, но он вновь возвращался к тому, что приносило эту боль — и вместе с тем дарило Байсона, его доверие, неоднозначное и опасное.
Байсон выглядел миловидно и почти невинно, и вряд ли для него было секретом, как он мог влиять на людей. На Канта.
Кант правда старался. Старался найти доказательства, даже выстраивая ради этого подобие отношений. От стёртой первичной цели остались грязные разводы то ли сожаления, то ли страха — скорее и того, и того. Это — свобода подальше от капитана Криста — было всё ещё важно, но где-то позади, на втором плане, в тени Байсона, улыбающегося так красиво в своём счастье, что у Канта опускались руки. Он больше не находил в себе сил. Попытки отделить убийцу от человека, которого он обнимал день ото дня, доводили до приступов головной боли и помрачения сознания.
То было в ужасе. Кант был в ужасе. Канта настигало расщепление, которое, проходя, приносило животный страх. Только его Байсона — нежного и игривого, даже в жесткости, в контроле, — не существовало. Крист кидает фотографии на стол как бы между делом, на, полюбуйся, с трупами различными местами и количествами неестественных отверстий. Разными способами, по разным причинами, но с одним исходом. Канту не хочется верить, он может обвинить кого угодно, даже себя — он никогда не был хорошим человеком, — но не Байсона. Может, дело в Фаделе? Может, не всё так просто? Может, он просто ведомый, боящийся разочарования со стороны старшего брата? Кант может представить, что Бэйб пошёл бы по его следам точно так же, влекомый чувством привязанности и благодарности старшему брату — единственной оставшейся у него части семьи.
А может, он просто пытается успокоить себя и до скрипа очистить совесть? Убедить, что нет ни предательства, ни утайки, ни подсыпанного в выпивку снотворного? У Канта от этого болит голова, и он хочет обдумать это позже. Или не обдумывать вовсе, избегая, как незаживающую язву.
Байсон был человеком. Обычным — как и большинство, и в этом для Канта не было никакого секрета ещё с того дня, когда он, стараясь не отключиться после их первого секса, лениво повернув голову, медленным взглядом скользил по лицу тогда ещё незнакомца, по его закрытым глазам и нежным чертам.
Он не знал, что Байсон может убить, да и не задумывался об этом. Да, и тогда, ещё в тот день в нём чувствовалось противоречие — податливый, флиртующий, но с искринкой, с чуть ранящей прямотой, выдерживающий паузы, будто не готовый легко сдаться. Но всё же это был просто красивый парень, который цепанул — что не было новым для Канта с одноразовыми, ничего не значащими связями, — парень, бывший немного дерзким, но таким тёплым в его руках. Тогда Байсон казался почти беззащитным. Кант даже чувствовал что-то трогательное, прежде чем провалиться в сон.
Кант не был ограничен временем и возможностями. Не нужно было проверять, уснул ли Байсон, чтобы влезть в его личное, перевернув всё вверх дном в попытках найти хоть что-то похожее на доказательства. Тот вечер, казалось, отложился в памяти до мелочей. Лучше, чем всё, что у них было после. Это было его единственное честное и однозначное свидание с Байсоном. Потом… потом не было в их отношениях ничего настолько чёткого, чтобы обозначить даже для самого себя.
Осознание, что из себя представлял Байсон и где находилась его жизнь, утапливало как болото. Как Байсон не сходил с ума или всё же уже? Как можно привыкнуть к такому? Испытывал ли он ужас, делая это с очередным человеком? Было ли в этом отмщение или сколь угодно удовольствия?
Блять… он был человеком, которого Кант желал целовать и держать в своих объятиях, несмотря на всё, что знал и видел. Что вообще привело Байсона к тому, чтобы начать убивать?
Капитан не слишком делился информацией. По большей части, вряд ли он доверял настолько, чтобы раскрыть все карты пусть и перед угонщиком, но всё же преступником — со своими целями и выгодами. О том, через что прошли братья и кем они стали в итоге, известно было немного, а попробовать узнать у Байсона казалось подобно смерти. Кант был честен перед собой — он боялся поднимать эту тему, хотя она могла бы продвинуть расследование вперёд. Боялся, что будет, если в один момент его Байсон заговорит с ним полностью открыто.
От этой мысли всё внутри содрогалось. Хотя бы потому, что Кант хотел всё выяснить и наконец расставить все точки над і, одновременно желая разочароваться — вот он, Байсон, рядом с тобой, и он лишь тень того уродства, что существует отдельно в его настолько же тёмной душе.
Кант торговался с самим собой, и эта стадия затянулась как-то долго, не давая дойти до принятия. Эта тянущая боль стала мыслями о нормальности. Вдруг Байсону понравится «нормально»? Их отношения, где всё обычно и «нормально»? Где есть место свиданиям, проявлению чувств и доверию?
Ах да… у них не было ничего из этого. Свидания — и те наполовину фальшивые. Только имитация «обычности». Но они старались быть обычными. Обычными людьми. Они ходили на эти свидания и смеялись рядом друг с другом. Байсон был счастлив, и Кант стал ощущать себя гораздо счастливее рядом с ним. Иногда не мог не улыбаться, смотря на него — Бай был забавным и очаровательным, он любил шумные мероприятия и конкурсы, любил свидания. Может, он мог и полюбить эту жизнь такой? И его, Канта, такого?
Мечты Байсона были такими чистыми, они пахли наивностью, и их с Кантом быстрая близость казалось такой странной — был ли это почерк убийцы?
Фаделю это подходило больше.
И снова торги с самим собой. Продажа мысли, что убийцу можно оправдать. Только трепетать изнутри начинало всё сильнее. Канту хотелось остаться рядом: неоднозначность Байсона, то, сколько Канту приходилось о нём думать, только привязывало эмоционально ещё сильнее. Он был адреналиновым наркоманом — страх питал, когда не был привычной вещью. Угнать машину. Заняться сексом с кем-то случайным, ощутив всю горечь последствий. Иметь проблемы с полицией. Попробовать лёгкие наркотики. А сейчас он стал привычным. Впервые ярко-остро ощутился в доме братьев и с тех пор не отпускал.
Не то чтобы сильно влияя, но это ощущение не покидает, хоть и не заставляя на себе концентрироваться. Всегда следует за ним, шагая беззвучно где-то в зоне периферического зрения.
Байсон наконец-то пришёл. Кант расслабляется — он не задумается обо всём этом в ближайшие сутки.
— Привет, — легко произносит он, улыбаясь.
— Да, привет, — как-то растерянно отвечает Байсон, садясь напротив. Он поправляет рубашку, затравленным взглядом проходясь по окружению, по бликам света, мелькающим вразброс, его взгляда удостаивается каждая буква меню — но не Кант. Байсон будто избегает смотреть в глаза, его губы, обычно блестящие от бальзама, искусаны до крови, а пальцы нервно впиваются в край стола. На это не было хоть сколь значимой причины, но Канту отчего-то захотелось сбежать. Его тревога затрепетала как животное, вынужденное перегрызть лапу, чтобы выбраться из капкана.
— Всё в порядке? — Кант обхватывает ладони Байсона, надеясь, что тот расслабится, и несильно сжимает, как бывает, когда успокаивают детей. Ладони небольшие и тёплые, но запах железа въедливый, будто никогда не смоется. Эти ладони хорошо умеют душить. Кант нервно сглатывает, ощущая чужое напряжение только сильнее. Байсон отчего-то вздрагивает, будто желая отстраниться.
— Да, — небрежно бросает он, наконец поднимая взгляд. Его глаза кажутся мутноватыми, бесчувственными — как у рыбы, медленно умирающей на рыночном прилавке. Красноватые, с сеткой полопанных сосудов. Байсон не спал больше суток, и чтобы это понять, не нужно лезть в его голову. — Небольшие неприятности на работе. Был расстроен.
Тревога вновь выла сбежать, спрятаться так, чтобы не нашли. Кант задушил её в себе.
— Кофе?
— Тебе нравятся сюрпризы? — перебивает Байсон. Он улыбнулся. Но так, как когда не испытывают счастья. Кант почти узнал в его улыбке свою. Когда улыбаешься и чувствуешь сам, как выходит неуместно и нелепо, а улыбаться нужно. — Я хочу кое-что тебе показать. Одно особенное место. Наверное, моему парню оно могло бы понравиться.
— Бай, сейчас? — Нервный смешок.
Байсон отстраняет свои руки, пару раз кивая, агрессивно потирает ладони друг о друга и опускает их под стол. Канту не нравится, что происходит. Байсон выглядит странно и ведёт себя как-то иначе, чем обычно, и в ситуации, где он — убийца, пусть и цель, а Кант — пусть и охотник, но уязвимый донельзя, это пугает особенно сильно. Но… больше ничего. Никаких угроз, намёков или скрытых насмешек. Кант старается не думать о плохом. Ведь если бы что-то было не так, Байсон не стал бы юлить? Наверняка Бай в своём стиле — какое-то мудрёное свидание, которое может закончиться ещё одним витком верёвок на запястьях Канта или пощёчиной погрубее. Может, тогда Кант вновь окажется в доме Байсона и наконец сможет рассмотреть его куда лучше, чем в прошлый раз?
Он старается найти в вариантах того, что может происходить, пользу, старается довериться. Байсон бывал странным, особенно если ревновал или был чем-то недоволен — но Канту ли это говорить, такому же чу́дному и чудно́му, только не умеющему пользоваться огнестрельным оружием? Байсон ведь тоже человек, и в его жизни есть не только убийства, но и… Даже если из-за дела, Байсон ведь не будет срываться на нём? Он может быть не в себе из-за определённо многих других причин.
А, может, Бай просто хочет отвлечься.
Кант не задаёт вопросов. Он садится к Байсону в машину и прикрывает глаза, пока тёплый ветерок из приоткрытого окна треплет его волосы. Городской пейзаж за окном медленно растворяется природой пригорода, они сворачивают с трассы, и асфальтированная дорога сменяется насыпью то ли из щебня, то ли из гравия.
К горлу Канта подкатывает ком. Он сжимает руки в кулаки до боли, стараясь держаться беспечным, даже шутливым — куда везёшь, Бай, у тебя за городом ещё один дом? Байсон молчит. Он тормозит у заброшенного здания из белого кирпича, с заросшими травой лестницами и проржавевшим забором. Окон в нём или изначально не было, или их повыбивало от времени. Такие строят для заводов какой-то промышленности вроде металлургии или химической. Кант ничего не понимает, и Байсон не спешит объясняться. Он глушит двигатель и выходит наружу; Кант следом.
— Где мы, Байсон? На звёзды можно посмотреть и в менее пугающем местечке.
— Иди за мной, — только отвечает он, направляясь ко входу в брошенное здание.
Внутри пахнет затхлой сыростью и какими-то химикатами. Не отличавшийся брезгливостью Кант — с его-то предпочтениями на одну ночь — почему-то боялся даже наступать, чтобы ничем не запачкаться. Здесь было подобающе для места, в котором разумной жизни не было очень давно. Горы мусора, сваленные то тут, то там, остатки строительства, немногочисленная грязная мебель и пыль, въедливая и, кажется, странноватого жёлтого оттенка. Канта кидает в мелкую дрожь при виде использованных шприцов. Он не хочет идти дальше, но идёт; свои желания он уже давненько стал игнорировать, запихнув свой собственный комфорт глубоко в глотку — тревога была примерно такой же, как с Байсоном в те моменты, когда он не рассчитывал силы и бил до крови.
Может, внутренне Кант хотел, чтобы всё это кончилось — в моменты, когда глубоко вбирал его пальцы в рот, будто те — пистолет, который, наконец, выстрелит.
— Бай, в чём дело? — Голос Канта стал звучать куда плаксивее. Он старается звучать беспечным, но ему всё же страшно. И хорошие варианты развития событий в голову уже не лезут.
— Переживаешь? — Байсон оборачивается через плечо. Щурится, будто знает Канта изнутри, каждый маленький и не очень грязный секретик, будто препарирует, наблюдая за каждой эмоцией.
Но Канту немного спокойнее от его улыбки. И голос его звучит смешливо и мягко. Будто бы на миг всё между ними стало обычным, не таким странным. И вокруг не было ни пыли, ни осколков буроватого стекла.
— Ну я же не убить тебя собрался. — Хотя смешливость в голосе Кант всё ещё улавливает, тот становится твёрдо-пугающим. И вот, пара секунд, и Кант вдруг чувствует, что не может сглотнуть набежавшую слюну. Не может контролировать себя, идти дальше, и останавливается на месте, будто прибитый гвоздями наживую. — Ведь так?
Снова мягче, тоже приостанавливаясь, и это шатает эмоции Канта куда сильнее, чем угрозы или причинение боли. В Байсоне он видит волнение, видит непонятное воодушевление, рвущееся наружу через мимику и движения. Канту, блять, не под силу описать, насколько сильный страх он испытывает, слыша от своего парня об убийстве. Он всё же делает шаг вперёд, преодолевая немощь и тошноту, и что-то трескается под ногой, заставляя снова опустить глаза к полу. Пластмассовый корпус шприца с отломанной иглой. Твою мать.
К этому моменту Байсон оказывается рядом, поворачиваясь полностью. Он почти заслоняет собой тёмный дверной проём, находящийся в нескольких метрах.
— Закроешь глаза? — Его глаза блестят. — Я хочу, чтобы ты удивился.
Канту хочется сказать «нет». Ему нужно развернуться и уйти, найдя в себе силы произнести ёбаное «нет». Он напоминает себе, что, вообще-то, имеет право отказаться от чего угодно и когда угодно. Он…
— Нет, Бай, я не хочу, — выдавливает он, и снова на лице уже привычная улыбка, смешанная со страхом. — Правда. Тут и так жутковато.
Байсон поднимает брови. Он знает. Он всё знает.
Кант чувствует. Он ощущает себя дрожащей тварью от мысли, что Байсон сейчас может сделать всё, что угодно. Он знает, и ему больно. Но Кант не может думать о причинённой ему боли. Да, Кант тот ещё предатель. Каждый раз, находясь рядом с ним, — предатель. Но сейчас, когда ему кажется, что Байсон обо всём знает, Кант думает только о себе.
— Знаешь, интересно так получается… Пойдём.
Он протягивает Канту руку, смотря с вызовом, но ещё во взгляде… где-то там Канту чудится нежность, и он, ощущая себя трусом, зная, что ничего такого в его глазах нет, что это не сюрприз, кладёт свою ладонь на его. Перед таким Байсоном у него нет никакой власти, особенно власти выбирать. Хотеть чего-то. Ощущение от прикосновения влажных пальцев к его коже заставляет сердце забиться почти в горле.
Байсону не стоит ничего достать пистолет и приставить к его виску. Кант сделает, что он хочет. Так хотя бы не с завязанными глазами.
Тёмный проём ведёт на лестницу, они спускаются ниже. Байсон пропускает его вперёд, подсвечивая ступени фонариком, и Кант шагает нарочито медленно в нелепой попытке оттянуть неизбежное. Он не чувствует ничего, только себя, продрогшего до костей от страха. Нового — мучительного, неопределённого, перекрываемого попытками убедить себя, что он надуман.
Тело отчаянно в течение каждой секунды хочет замереть.
Байсон прижимается к нему почти вплотную, открывая замок, не позволяет отойти. В помещении, куда они заходят, проведено электричество. Горит слабый свет. От запаха внутри Канту становится тошно, он сглатывает слюну, но от этого становится только хуже. Рот кажется вязким и горячим, с мерзким привкусом здешних стен.
Байсон вдруг отходит от него назад, и Кант оборачивается.
— Что ты делаешь?! — Он срывается. Реакция замирания отпускает, и Кант перехватывает руку Байсона, крепко держащую ключ; он собирался закрыть дверь. Наверное, Кант впервые позволяет себе повысить на него голос. Впервые действует так, как ему кажется верным. Не пытается расположить к себе или казаться лучше. Страх лишает его всего этого слоя, будто наросшего на его личности, пока он — в угоду расследованию — вёл себя так, каким никогда не был.
— А чего ты ожидал? — спрашивает Байсон, откровенно и с интересом в широко открытых глазах, будто думая, что Кант может дать ответ на вопрос, который этого ответа и не предполагает.
Кант отпускает его руку. От гнева закладывает голову. Байсон и раньше раздражал его, особенно в самом начале, когда чувств почти не было и Кант был вынужден угождать любым его прихотям, но такого чувства он никогда не вызывал. Кант отступает назад, снова прилагая усилия, чтобы выглядеть чуть более спокойным — продавить в себе любой страх и злость.
— Бай… Ты пугаешь меня, — говорит он при этом.
Очередная попытка манипуляции. Кант помнит, как Байсону было тяжело от мысли, что он напугал их с Бэйбом пистолетом. Может быть, и сейчас получится и это всё изменит? Но Байсон проворачивает ключ в замке, как и хотел.
— Иди сюда, — лишь произносит он в ответ, заканчивая с замком и проходя вглубь комнаты. Байсон останавливается у железного бака, который Кант замечает только сейчас, и притворно неловко топчется. Кант смотрит ему в лицо. Оно плохо освещено, тени искажают мимику, но весь Байсон выражает уверенность и ожидание. Его руки сложены на груди, но не перекрещены, одна над другой. Плечи расправлены, взгляд прямой. Твёрдое ожидание выполнения своей просьбы.
Невольные мысли, что он должен подчиниться. Его внутренняя покорность говорит следовать чужим словам. Это выученное им самим чувство, и оно продолжает крыть его даже тогда, когда Байсон вызывает у него чистый ужас.
Он идёт к нему. Не понимает и надеется, что ему кажется, но сладковатый, мерзкий запах становится ещё сильнее. Его дыхание срывается. Кант ощущает, будто начинает беззвучно и сухо плакать, и он не знает, что это такое. Он останавливается перед баком, но продолжает смотреть только на лицо Байсона. Тот даже не двигается.
— Открывай сюрприз. — Тихо и властно.
Кант опускает глаза. Своими дрожащими руками он поддевает края железной крышки и скидывает её одним махом, стараясь ни о чём не думать. Был ли смысл переживать, если события принимали неизбежный поворот? Почему родители умерли? Почему ему пришлось не один раз сталкиваться с капитаном Кристом? Чтобы что? Слышать звон упавшей крышки бака, из которого пахнет мертвечиной? Тусклого света лампочки достаточно, чтобы глаза Канта разглядели хоть что-то. Дыхание останавливается где-то в глотке. Будто те старые пытки, когда внутрь заливали раскалённое железо, и оно, сжигая всё нутро, застывало на пути к лёгким. Больно. Невозможно дышать. Кант не может отвести взгляда первые несколько секунд. На смену злости вновь приходит онемение.
Байсон отпихивает крышку бака ногой дальше, и это создаёт неожиданный, ещё больший шум, заставляя Канта вздрогнуть, перевести взгляд на него, снова задышать.
— Смотри туда, — бросает Байсон грубо. — Или тебе помочь?
Он подходит и хватает Канта за волосы на затылке, рывком наклоняя к баку. Кант содрогается в рвотном рефлексе и, хватаясь за бак, от него и отталкивается. Отлетает в сторону и сгибается от приступа тошноты. Его рвёт, и он плачет. Когда немного отпускает, дышать становится легче, но он, потерянный, оседает на колени.
Голос Байсона доносится каким-то эхом, и Кант едва понимает, что тот сказал:
— Узнал?
Опираясь на руки, ощущает, как в них впивается каждая песчинка на этом грязном бетонном полу. Во рту жжёт, хочется сплюнуть, но он этого не делает. Хоть бы не спровоцировать.
— Я спрашиваю, ты узнал её, ммм, полицейская шавка? — Байсон подходит к нему, присаживается на корточки и поддевает подбородок стволом, заставляя поднять голову. — Так напуган?
Он усмехается, ведя дулом по линии его челюсти. Закусывает губу и, сквозь зубы шумно втягивая воздух, встаёт. От него фонит раздражением, и Кант больше не смеет опустить головы.
— Знаешь, что делала эта тварь? Или тебе это неважно? — спрашивает Байсон, чуть отойдя и поворачиваясь к нему.
Он какое-то время смотрит на Канта, и в его лице так много отвращения… Байсон снова подходит к баку, медля. Берётся за края, медленно ведёт по ним руками. Его дыхание громкое и частое. Он стоит так недолго, не двигаясь, а потом вдруг пинает бак. Гремящий звук разносится по помещению, снова и снова. Байсон кричит громко, пронзающе, пиная и пиная по железу.
Когда Байсон оборачивается, он дышит чаще и тяжелее. Кант не понимает, что происходит. Почему ничего не делает с ним? Чего ждёт!
Байсон сворачивает к углу, почти скрываясь во тьме, и возвращается с канистрой.
— Продавала детей, — констатирует он. — Таких же, каким Бэйб был, ну, лет пять назад. И она не одна такая.
Кант напряжённо наблюдает за Байсоном — тот снова куда-то отошёл, кинув канистру рядом с баком. Включил свет поярче.
— Смотри! — Бай пинает один из пакетов, лежащих на полу. — Они все здесь, с нами! Как ты хотел, Кант! Кто-то ещё хочет посмотреть?!
Глаза слезятся, когда Кант оглядывает помещение при лучшем освещении. Пакеты для трупов, баки. Их больше, чем он мог себе представить.
— Ты думаешь, они здесь просто так? — произносит Байсон медленно, подходя к нему. Это то, какой он сейчас. Действует вспышками. Нагнетает. Пугает. То быстро-быстро, то медленно, вкрадчиво. Его глаза, широко открытые, блестящие, врезаются взглядом в глаза Канта. — Правда думаешь, я бы убил их из простого желания? Думай, ладно.
Он усмехается, поигрывая пистолетом в руке, и снова отключает свет за ненадобностью. Кант вздрагивает от вида и звука, когда Байсон заливает бак жидкостью из канистры.
— Вставай, — бросает тот. — Сюрпризы на сегодня не закончились.
Байсон улыбается, доставая спички, и чиркает одной об коробок. Кант не встаёт, рука Байсона не двигается, и, когда огонь почти касается пальцев, Байсон откидывает сгоревшую спичку на пол. Тянет. Ждёт.
— Ей платили… по её воле… детей… насиловали, — цедит он сквозь зубы, обхватывая руками край бака. — А я сказал тебе встать.
Он поворачивает лицо к Канту. Его движения напряжены, будто Байсону это даётся с трудом. На деле же… Он, кажется, едва ли силится справиться с гневом.
Кант поднимается на ноги.
— Байсон…
Подрагивающим голосом зовёт его внутреннего. Его своего.
Это по-настоящему, думает Кант. Он хочет это прекратить. Хочет, чтобы Байсон успокоился. Но не чтобы себя спасти. Просто ему так страшно, и это неприятно, так не должно быть, не по отношению к нему, ведь они с Байсоном… Они ведь всё-таки…
Кант идёт к нему, зная, что тот ждёт. Когда Байсон слышит своё имя, в его лице ничего не меняется. Он отворачивается, смотрит внутрь бака, и его движения всё ещё такие же — тяжёлые, механизированные.
Он отпускает железный край, а потом снова чиркает спичкой. Роняет в бак — они с Кантом стоят по обе стороны от него, друг напротив друга. Жест выглядит деланно равнодушным, простым. Тело, сгорбленное внутри, охватывает огонь.
Кант смотрит на Байсона, чувствуя ужас каждым участком своего тела, особенно — своей спиной, повернутой во тьму. Лицо Байсона нежное, такое же, как обычно. Огонь бросает на него тёплые отблески оранжевого. Воздух — кисло-сладкий, напоминающий металл, тошнотворный, удушающий — заполняет помещение усиленно, в разы ухудшая и так стоявший здесь смрад.
Байсон произносит мягко:
— Такие, как она, сгорают в аду.
Говорит это с улыбкой. Кант вглядывается в его лицо, вздрагивая от рвотного рефлекса, но, сдерживаясь, накрывает собственное горло рукой, потирает. Байсон выглядит умиротворённым. Довольным. Глаза Канта жжёт.
Поднимая взгляд на Канта, Байсон спокойно говорит, и уголки его губ всё ещё приподняты:
— Нужно уходить, если ты не хочешь задохнуться.
Это звучит так обыденно.
Кант не представляет, как это может звучать обыденно, но голос Байсона такой… Будто он родитель, ласково объясняющий ребёнку, что уже поздно, поэтому нужно ложиться спать.
Нужно уходить, Кант, ты ведь не хочешь задохнуться.
Нужно ложиться спать, милый, утром рано вставать в школу. Ты ведь хочешь, чтобы завтрашний день прошёл хорошо? Ты ведь не хочешь…
Он и сам пятится куда-то, неосознанно надеясь уйти от этого запаха, застилающего глаза, застревающего в глотке.
Руки Байсона держат заботливо и крепко в темноте, так, что в своём бреду Кант чувствует себя защищённым. Он выводит Канта через другую дверь, которая открывается кодом и закрывается наглухо. Глаза Канта всё ещё слезятся от дыма, от запаха сводит горло, и он старается дышать глубже, чтобы его снова не стошнило. Но всё жжёт, и он не может нормально думать, пошатывается.
От запаха гниющего мяса его снова рвёт, голова кружится. Байсон крепко держит его у стены, чтобы у Канта была опора.
— Дыши, — настойчиво говорит он, даёт лёгкую пощечину. Кант смазанно наблюдает за выражением его лица. Ему приносит наслаждение, что Байсон выглядит напуганным.
Он облизывает губы, к его подбородку снова приставлено дуло пистолета. Кант не чувствует холода или жара, но его тело безвольно потряхивает. Он вообще толком не ощущает своё тело, пока Байсон не отпускает его. Когда он едва не падает, то частично приходит в себя.
Его продолжает тошнить, и он, удерживаясь за неровную, шершавую стену, снова сгибается в темноте. Байсон тянет его вверх.
Кант смотрит вбок, на него, ловит ответный холодный взгляд и вспоминает, как Байсона тошнило после той дури в алкоголе. Кант и сам не знает, искренне переживал за него тогда или играл перед Фаделем. Он чувствовал отвращение — они ещё не были так близки, у них недавно был секс, которого он не хотел, и просто… Байсона рвало. Воспоминание нечётко мажет картинку за картинкой в голове, выкидывая его из реальности, перекрывая реальность, ему страшно, ему физически плохо, ему нужно просто подышать, ему нужна вода… Он приваливается к стене, закрывая глаза.
Ты ведь ставишь себя под угрозу, ты даже его не видишь, он может…
Ты пару раз ударился спиной, ноет?
Кант хотел тогда позаботиться о нём. Он не хотел ничего искать, копаться в вещах, не хотел. Только смотреть на рисунки и гладить Байсона по щеке.
— Байсон…
Он всё ещё чувствует его руку на своей спине.
— Пожалуйста, можно мне воды?
— Раз ты разговариваешь, то сможешь обойтись без неё, — бросает ему Байсон. Кант чувствует, как лицо сводит, уголок губы дёргается, брови сходятся к переносице. Его уродует эмоция страдания.
Он снова вспышкой осознаёт, что это всё правда происходит, и оно необратимо. Байсон бы никогда…
Да нет, Байсон бы так и сделал.
Он скоро умрёт. В этот миг Кант всей своей кожей, на которой выступает холодный пот, всем своим телом, дрожащим изнутри, ощущает, что так и будет. Байсону плевать, что ему страшно, и Байсон вряд ли сейчас под весом своих хоть каких-то чувств забудет про предательство. Наверное, сквозь него не видно ни Канта, живого и дышащего, ни его блядской любви, вины, выученной собачьей преданности.
— Байсон… — Во рту горько, и внутри, в глотке, в груди — везде щиплет горечью. Кант открывает глаза. И он не знает, что сказать. Его тело, его мозг захвачены ужасом, который стопорит любую попытку чётко сформулировать мысль.
— Если хочешь поговорить, лучше скажи мне, какой у тебя был мотив? Зачем ты втёрся ко мне в доверие так? Мне пришлось отдать тебе сердце, чтобы ты что-то нарыл, — он грубо выделяет последнее слово, снова тыча пистолетом ему под подбородок. Кант так устал.
Он ничего не может ему предложить. Ничего не может сказать. Может, если он сдохнет здесь, это будет менее ужасно, чем провести годы в тюрьме и выйти искалеченным морально? Бэйб всё равно отправится в детский дом. Твою мать…
— Говори.
Кант старается дышать реже, чтобы так отчетливо не чувствовать, как холодно пахнет железом от дула пистолета.
— Я был вынужден так сделать.
— Был вынужден что?! — вскрикивает Байсон, его рука ощутимо вздрагивает, и Кант на секунду в страхе прикрывает глаза. Горло снова охватывает изнутри преходящим спазмом. — Склеить меня?! Забрать мою первую любовь? Сука! — он опускает пистолет и отходит на два шага назад, а потом вскидывает его. — Говори!
— Нет… — Кант склоняет голову, но, подгоняемый странным, порочным желанием видеть это ебаное наставленное на него дуло, видеть глаза Байсона, его ярость и его боль, видеть миг выстрела, он снова её поднимает. — Байсон, я не могу ничего рассказать… Я не хотел просто так забирать твою любовь.
Он говорит тихо, дрожа. Не может. Не может сказать, что любит его. Даже «я любил тебя». Кант знает эти слова, и они смешиваются со всем кошмаром, не находя места в вербальном пространстве. Он просто не может.
Байсон опускает пистолет, но лицо его остаётся тем же, жесты — всё ещё деревянные, яростные. Он подходит к Канту и грубо разворачивает его спиной к себе. Теперь холод железа касается затылка, давит, а Байсон толкает Канта к следующей двери.
Перед тем, как открыть её, он говорит тихо:
— Я убиваю только плохих людей, Кант. Тебе так плохо было от способа, которым я избавился от трупа той мрази. А знаешь, почему? Унижение, Кант. От неё ничего не должно остаться, кроме грязи, вонючей субстанции на стенках бака. Я принял решение о её убийстве, не раздумывая ни минуты.
Он наклоняется к уху и, по ощущениям, почти касается его губами. Канту становится ещё сильнее не по себе от звука его тяжелого дыхания.
— Помнишь, я сказал, что она делала с бедными детками? Ты должен понять. И сам, наверное, знаешь: я тоже одно время был ребёнком в приюте.
Кто-то тронул его? Блять. Байсон ненавидит всем существом, он отдаётся этому чувству полно и ярко, и его тихая ярость, оставляя после себя рытвины, проникает сквозь кожу Канта чёрными следами желания отомстить. Следами понимания.
Кант не может его не понять.
Он даже не знает, как Байсон выглядел в детстве, не знал, что тот был усыновлён. Но желание защитить того ребёнка касается его, что бы сейчас ни происходило.
И он… он должен выйти отсюда живым. Бэйбу нельзя оказаться в таком месте. Ему нельзя быть в опасности. Он должен быть счастливым. Он не должен растить в себе тот грязный гнев, которым пропитан Байсон с макушки до пят.
Канту бы себя спасти, но он хочет спасти и его. Ненавидит всё — происходящее, неподходящее время, место, ненавидит то, что Байсон делает. Почему он это начал? Почему?
Байсон убирает пистолет от его затылка и, отстраняясь, стоит молча, никуда не двигаясь. В тишине слышно только их дыхание. И ещё какой-то еле доносящийся звук… Кант не понимает, что это. Какое-то животное? Или техника?
— Ты сегодня какой-то неразговорчивый. Тогда… мой главный сюрприз. — Его ладони стягивают руки Канта за спиной стальной силой, будто железные — или это в теле Канта совсем не осталось сил, — и защёлкивают наручники.
Кант старается не думать, не предполагать, но мозг упорно старается просчитать, что будет дальше, предугадать будущее. Способность, данная любому живому существу для выживания — за секунды продумать наиболее вероятное. Сейчас Кант выдрал бы её из нейронных связей в своём мозгу, будь это возможно.
Слёзы застилают его глаза, не позволяя ему даже сначала о них подумать. Нервная система просто выплёскивает изнутри страх и напряжение, но облегчения Кант не чувствует. Он хочет попросить, позвать его ещё раз по имени, хочет заставить своё тело остановиться на месте, осесть на пол, но он ничего-ничего не может. Узник. Вот кем он себя ощущает.
Скованный. Наручники холодно и тонко висят на запястьях; ладонь Байсона стягивает руки словно вторым ледяным кольцом. Всё тело Канта давно готово принять в себя пулю и не слушает его самого. Оно не было готово бороться.
Байсон снова вводит код — Кант не может запомнить даже первые цифры, — и дверь распахивается в тёмную пустоту. Он не хочет, чтобы это повторялось. И тем не менее они входят внутрь — нога в ногу, он впереди, Байсон сзади.
Байсон отпускает его запястья и теперь держит лишь цепь наручников, и Кант чувствует, насколько крепко он сжимал его руки. Кровь начинает поступать, это место печёт. Канту всё кажется одновременно и острым для восприятия — в темноте и страхе, — но будто и неосознаваемым, дереализованным, как через объектив фотокамеры или в видеоигре. Выключить экран, нервно вырвав вилку из розетки, и всё закончится; но кожа чувствует сырость и холод. Зато дышится ему спокойно, нет ни запаха химикатов, забивающего нос, ни вони гниющей плоти.
А слух улавливает мычание. Человек не унимается, и каждый звук, что он издаёт, будто прямо на ухо Канта, бьёт гиперстимуляцией по оголённым нервам. Кант слышал это ещё в той комнате. Он хочет попросить его заткнуться, хочет хотя бы прикрыть уши, но даже не пытается пошевелить руками, безвольно трущимися о наручники.
— Когда я убиваю или избавляюсь от следов… — произносит вдруг Байсон. Кант не может определить, сколько времени они стояли так, слушая безвольный скулёж, во тьме. Слышать Байсона жутко, и он даже вздрагивает. — Потом стараюсь отвлечься, чтобы об этом не думать.
Его голос накладывается на надсадное мычание кого-то, чей рот заклеен или заткнут кляпом, и Канту окончательно кажется, что он лишь в каком-то гиперстрашном иммерсивном пространстве. Он просто заплатил кому-то, чтобы поиграть на нервах, обострить чувство страха, обмануть своё сознание. Кант закрывает глаза, прекращая вглядываться в темноту, и его голова клонится вниз. Это всё просто…
сон? страшилка?
Байсон дёргает его за цепь наручников. Кант открывает глаза, еле удерживая равновесие, и вдруг он слышит себя самого. Вздох со всхлипом. Дыхание. Тягучее, тяжёлое.
— Но сегодня я сделаю исключение. Раз ты так хотел узнать обо мне больше… Я позволю тебе это, Кант.
Загорается свет. Здесь светло так, что жжёт опухшие глаза — Кант ощущает свои веки тяжёлыми, жмурится, опускает голову. Щурясь, исподлобья смотрит перед собой. Здесь нет почти ничего. Четыре железных штыря торчат в углах комнаты, обвязанные верёвками. Человек, конечности которого привязаны к ним, лежит на полу. Видя обоих, видя Канта, он пытается метаться, но может лишь судорожно вертеть головой.
Канту хочется отвернуться, но он смотрит. Смотрит, вспоминая себя, привязанного к кровати.
Что ещё Байсон позволит ему узнать? Что бы это ни было, Канту не нужно.
— Когда тебе придётся умирать от моих рук, — начинает Байсон обыденно, наконец отпуская и обходя его, — ты выберешь сначала помучиться, зато побыть со мной… или быструю смерть?
Кант видит его глаза, и они воспалены, как его собственные, по краям красные, болезненно налитые, безумные. Вот он, Байсон, которого он мог только пытаться представить. Байсон, которого он не хотел узнать.
Но отчего ему так больно, Кант? Напомнишь себе?
— Не умирать. Просто остаться с тобой, Байсон.
Кант не знает, лжёт или нет. Обезумевший, уставший, то и дело проваливающийся в сноподобное состояние, не приносящее ничего приятного. Зато он снова может что-то произнести… Может, потому что… Если Байсон обращается к нему, значит, безопаснее ответить. Тело беспрекословно подчиняется одному-единственному рефлексу, будто он животное. Спасти свою продрогшую шкуру, выкарабкаться наружу, сбежать.
— Заткнись. — Хлёсткое, рычащее. Одно слово. Ни насилия, ни угроз, но оно ударяет. — На самом деле, у тебя не было выбора, Кант.
Его челюсть напряжённо сжата, и голос от этого кажется другим, заполняет всё помещение. Мычание на фоне приглушается, и Кант видит и слышит только его.
— Ты заслуживаешь того же. Видишь, как боится? Страдает. Ты такой же, тоже тварь, Кант.
Он снова медленно обходит Канта и становится за его спиной.
— Если закроешь глаза, то очнёшься там же, где сейчас он. И я позабочусь о том, чтобы ты мучился.
Кант слышит щелчок предохранителя. Ладонь медленно скользит в его волосы на затылке и на них сжимается, удерживая его голову в одном положении.
Нет, пожалуйста… Связанный кричит. Вопит одним горлом — его рот набит и заклеен, — натягивая верёвки на руках и ногах.
Кант не хочет умирать. У него так громко стучит сердце, и он боится, что даже это взбесит Байсона. Спину Канта стягивает, она болит от напряжения, ноют лопатки, нахлёст друг к другу. Он сжимает зубы, моля своё тело даже не вздрогнуть. Байсон наводит пистолет.
— Ты смотришь, Кант? — Он кивает, чувствуя тупую боль от того, как натягиваются пряди, зажатые в кулаке. Кант уверен, что Байсон и так знает, но всё равно спрашивает.
От выстрела Кант всё же вздрагивает. На следующих — расслабляется безвольной куклой. Байсон не отпускает его, и Кант чувствует, что всё, что теперь ему следует делать — оставаться во власти его рук. Наблюдать за тем, что он делает. Вглядываться в пятна крови на теле, что уже не вздрагивает, не напрягается и не кричит. Байсон сказал смотреть.
Кант смотрит.
Через несколько минут — или Канту только кажется, что прошло несколько минут, — Байсон отпускает его волосы. Кант безвольно опускает голову, воспринимая это как разрешение больше не смотреть. Без толку — изображение человека, испытывающего муки, связанного и умирающего на его глазах, никуда не исчезает. Он закрывает глаза, даже жмурит их, но это не помогает тоже. Сжимает руки, кажущиеся липкими, в кулаки. Это всё грязное. Он сам, его тело, это помещение, человек — или труп, оружие, яркий свет и запах. Байсон.
Сколько раз Кант прикасался к его рукам, зная, что они убивают. Так почему сейчас это вызывает чувства, которые он не может назвать самому себе? Ощущение всей реальности, себя становится отвратительным, будто всё засняли на камеру с заляпанным чем-то объективом, на который налип сор, а в микрофон залили воду, набранную из ржавого стока.
Он слышит и чувствует шаги, и когда открывает глаза, Байсон касается трупа носком ботинка. Что проверяет? Ждёт реакции? Медленно и методично отвязывает его конечности, а потом бросает рядом с ним чёрный пакет и отряхивает руки. Повернув голову к Канту, он улыбнулся. В его улыбке нет ничего жуткого. Ни страха, ни чего-то сумасшедшего.
Но она сходит с лица, когда Байсон произносит:
— Ты окажешься в этом пакете следующим. Или в том баке, — он кивает на дверь.
Всё, что думает Кант, это: «Я понял». Ясно. Хорошо, Байсон. Я знаю.
— Может быть, мне стоит окунуть тебя головой в воду, чтобы ты задохнулся, а потом оставить тело гнить в каком-нибудь резервуаре для воды? Например, в отеле, чтобы эта вода поступала в номера и люди использовали её, что думаешь?
Кант смотрит на него беспомощно. Потому что чувствует, что завершение близко. Оно удавливает чувства, испещряет их ранами до такой степени, что ему больше не нужно терпеть или загадывать, он просто принимает, что этот кошмар… Наяву. Он происходит.
И эти чувства к Байсону… Кант будто никогда и не прикасался к нему. Руки его больше не помнят. Глаза ничего не подмечают, когда останавливаются на лице. Черты незнакомы, запах чужой, кожа другая.
— О… — Байсон поднимает руку указательным пальцем вверх, будто его осенило. — Или, если ты боишься именно океана, я отвезу тебя к океану. Да? — Он улыбается и кивает, неясно, Канту или самому себе. Но смотрит на него, будто предлагает что-то весёлое. — Но идея с канализацией мне всё же нравится. Знаешь, что-то вроде развеивания праха — позволим твоим останкам пожить ещё немного.
Кто этот человек?
Байсон резко подходит к нему и тянет на себя за грудки, меняясь в лице.
— Я спрашиваю, что ты думаешь о моих идеях.
Кант приоткрывает рот, чтобы наконец ответить, но его речь булькает от переполняющего страха. Он замирает вновь.
— Ясно. Придётся опять решать самому. — Байсон отпускает, отталкивая назад. Сквозь зубы он втягивает воздух, закатывая глаза. — Я даю тебе фору, Кант. Пока я думаю. У тебя есть двадцать четыре часа. Может уехать из города. Сдаться. Попросить помощи у своего хозяина. Как хочешь. Один день — и я начну охоту. Сделай так, чтобы мне было интересно.
Кант думает, что его глаза никогда не были такими тёмными. Как сажа, остающаяся в крематории.
— И поверь мне, я найду тебя в любом случае. И даже выслушаю пожелания о твоей смерти.
Кант хотел бы умереть до того, как переживёт всё это, если уж Байсон выслушивает пожелания.
Не умирать. Просто остаться с…
Не умирать.
Или: убей меня сейчас. Кант стоит перед ним всё той же безвольной куклой, начисто выстиранной от пятен человека. У неё вспорото брюхо и торчит синтепон. Едва стоит. По его хлопковой коже пробегает мелкая дрожь. Скованные сзади бескостные руки уже давно неприятно тянет.
— Байсон… — Кант проводит языком по пересохшим губам. — Пожалуйста, сними с меня наручники.
— А что потом? — спрашивает Байсон, ухмыляясь. — Сможешь выйти сам?
Кант оглядывается, в то же время вжимая голову в плечи, напряжённый и измождённый одновременно. Он не поднимает взгляда на Байсона. Смотрит в пол.
У него не получится.
Канту кажется, что ещё немного, и он потеряет сознание. Его веки словно налиты свинцом, он едва может удерживать внимание даже на чём-то, что тревожит его разум, его нос забит засохшими корками копоти, сухой и не дышит. Он хватает воздух ртом, как собака, тяжело скуля между судорожными сокращениями грудной клетки. Байсон говорит что-то ещё, но Кант не слышит, его голова болит и будто в тисках, забитая ватой, и он даже радуется, что больше ничего не воспринимает.
Ему и услышанного достаточного.
Абсурд всей ситуации оказывается в том, что Байсон, пусть обращаясь с ним грубо, выводит его. Когда Кант ступает на траву снаружи, пусть всё ещё в наручниках, всё его тело будто сбрасывает с себя груз. Это облегчение жаждущего, который не думал, что выберется. Страшное и угнетающее. Потому что — что дальше? Как с этим дальше жить?
— Как доберёшься?
Вопрос такой неправильный, звучащий не так, как надо, и Кант воспринимает его так же плохо, как и речь до этого. Байсон хмурится, но так, как и обычно. Он больше не тычет пистолетом у подбородка Канта.
— Иди в машину.
Почти выглядит как ухаживание. Бай открывает перед Кантом дверь и ждёт, пока он усядется — правда, грубовато подталкивая по плечу, чтобы быстрее; со стороны водителя он блокирует пассажирскую дверь и выходит. Кант вдыхает спёртый воздух салона и прислоняется лбом к стеклу. Его дыхание поверхностное и дрожащее, горло сводит в странном спазме, не слёзы и не тошнота. Хочется опустить веки, и Кант запрещает себе, но всё же закрывает глаза.
Байсон оказывается рядом, водительская дверь хлопает. Кант вздрагивает, открывая глаза, и косит взгляд на Бая, но не двигается. Тот без предупреждения перекусывает цепь наручников каким-то инструментом, оставляя на запястьях Канта только браслеты. Кант зажмуривается. Он всё ещё не пробует даже пошевелиться.
Они уезжают.
Кант не помнит ни дороги назад, ни собственных ощущений. Ничего. Его разум парил, он почти спал с открытыми глазами — всё это было не здесь, не сейчас, не с ним, где-то далеко в нереальности.
Пристёгивался после предупреждений Байсона — не он, и руки были чужие, смотрел на дорогу, борясь с тошнотой — не он. И дом, возле которого Байсон остановил машину… кажется, был не его?
Как сидел и смотрел в одну точку — помнит. Помнит, как не хотел ни двигаться, ни уходить. Байсона это взбесило, и он ударил по клаксону. Кант вздрогнул, но так и продолжил пялиться куда-то в пустоту улицы.
Кант не помнит, как добрался домой. Байсон вытащил его из машины и выкинул к порогу? Довёл до квартиры и прикрыл за собой дверь? Наверное, первое — у Канта болит ушибленный бок и наливается синяк на виске. Он долго смотрит на себя в зеркало ванной, звонит Стайлу, бормоча что-то несуразное.
Байсон всё знает. Знает?..
Наручники... Руки болят. У тебя есть болгарка?
Труп, труп, труп!
Руки оттирал под напором ледяной воды, в которой едва пенилось мыло. Хотелось сделать себе больно — чтобы кожа краснела и саднила. Потом стащил с себя одежду и сложил в один пакет. Всё — от любимой рубашки до нижнего белья.
Наручники продолжали скользить по запястьям при каждом движении. Раздражали. В душе Кант мылся едва ли не кипятком, и они нагревались до невыносимого. От жары в ванной кружилась голова, а он тёр и тёр свою кожу — в основном, руки. Не только ладони, запястья, предплечья, плечи.
Кровь была везде, не физически, но Кант её ощущал. Может, было бы чуть легче, лопни хоть один сосуд от напряжения в теле Канта — пусть бы кровь хлынула через нос, заливалась в рот, попадала в лёгкие. Жа́ра в ванной не было достаточно. Руки хотелось отмыть, с тела отшелушить хотя бы верхний слой кожи — чтобы не осталось ничего, что помнило бы о произошедшем. От мочалки оставались алые следы, но он продолжал тереть, запах геля для духа раздражал, но Кант давил его больше, не удовлетворяясь после очередного смыва пены с кожи. Волосы намыливал раза четыре, не меньше. Боялся, что выйдет и почувствует от себя запах или крови, или свеженькой гнили.
Из ванной он выползает, цепляясь за стены побелевшими пальцами. Он оседает в полотенце на пол. Выдыхает. Было чем дышать. И он мог дышать.
Тело горело.
Потирает лицо, надеясь прийти в себя, но в итоге становится противно от своих же рук. Мокрые волосы сосульками лезут в сухие, воспалённые глаза. Но он не пытается собрать волосы назад, чтобы не мешали. Стал рассматривать свои ладони. Переворачивал — тыльной стороной вверх и обратно, сжимал в кулаки. Удовлетворился, почувствовав боль от натяжения воспалённой кожи.
Руки Байсона всё же были другими… Да и причём тут вообще его руки?
В себя не пришёл. Зато вспомнил про Стайла. Заставил тело подняться, у двери простоял с пару минут, прислонившись лбом к стене с закрытыми глазами. Мутило. Потом щёлкнул замком и вернулся на то же самое место на полу у ванной. Вернулся?.. Снова сполз по стене, отчётливо ощутив, как неприятно телу от мокрого полотенца, как становится холодно. Но тело это принадлежало ему, а для себя он бы сейчас ничего не сделал. Не смог бы и не захотел.
Он роняет голову ниже, почти на грудь, и закрывает глаза. В ушах гудит, и под этот звук он проваливается в какой-то секундный сон, тут же приходя в себя, когда расслабившаяся рука соскальзывает с бедра на пол и бьётся об него костяшками и браслетом наручников.
Что-то деструктивное начинает кишеть в голове Канта, стоит Стайлу прийти. Канту хочется закрыть уши и проигнорировать настойчивый стук в двери. Остаться сидеть вот так, пока он не найдёт силы взять себя в руки. Его лучшему другу здесь нечего было делать. Коснётся этих наручников, застёгнутых убийцей, дотронется до его кожи, впитавшей гнилостный запах смерти, заглянет в глаза и увидит... почему они так саднят и воспалены? Если он скривится в отвращении от всего, что оставило отпечаток на теле Канта? А если отвратителен станет сам Кант?
Что бы он ни думал, ни чувствовал, душа Канта эгоистична. Он хочет, чтобы о нём позаботились — грязном, мокром, разъёбанном.
— Открыто!
От Стайла пахнет моторным маслом, и на его шее рядом со свежим следом губ Фаделя грязные прикосновения пальцев. Кант не очень разбирается, мазут это, солярка — он угоняет машины, а не копается в их нутре, и ему не так важно. Его лучший друг здесь. Тот ненавидит чувствовать себя хоть немного грязным или непривлекательным, его не застать в плохо пахнущей майке или в рабочем комбинезоне вне гаража, но сегодня Канту не повезло и Стайл не тратил время на всё то, что ему было обычно важно. Кант чувствует вину. Он выдирает Стайла из его жизни, и Стайл приходит, как послушная собачка. Стайлу не всё равно, и Стайл всё ещё выбирает его, сходя с ума от привязанности к Фаделю.
Выбирает, зная, что в случае чего умрёт рядом с ним в вырытой собственноручно могиле с грязными от земли ногтями и далеко не в одном из своих красивых кроп-топов.
С минут пятнадцать Стайл возится с тем, что осталось от наручников. Кант старается не шевелиться, чтобы не мешать ему, но от того, как сильно нагревается металл под болгаркой, шипит. Его суставы ломят, он едва-едва не воет от боли, будто в муках от долгой подагры, но физически боли нет. Кант устало осознаёт, что ему больно только потому, что больно мозгу. Больно глазам от того, что они увидели.
— Кант, что он с тобой сделал? — Голос Стайла, обычно тягучий и низкий, подрагивает, как самая тонкая струна. Он плачет. Даже сам Кант — нет, не может, — а Стайл давится его горем, как своим собственным, сжирая ложками, лишь бы не пришлось Канту в одиночку.
Канту мерзко в собственном теле, его кожа кажется резиновой и пропахшей ненастоящностью. Стайл видел его любым — он мешал Канту сорбент в дерьмовой кружке с Микки Маусом, пока Кант блевал, не отрываясь от унитаза. Он просыпался в комнате Стайла с опухшим лицом и спутанными волосами после ночёвки. Стайл знал о неудавшихся отношениях и удавшихся «на одну ночь». В конце концов, они трахались — не так много, по пальцам пересчитать, — и видели друг друга без одежды, с опавшими членами и подсыхающей спермой на коже.
Но никогда таким — с наполовину сползшим с тела после душа полотенцем, покрытого мелкими синяками и царапинами. Он чувствует себя шлюшкой, которой воспользовались слишком жестоко, чтобы это стоило своих денег. Байсон даже не бил его, если не считать, какими грубыми были его прикосновения, но для Канта будто произошло кровавое мучительное избиение, до синяков и глубоких порезов, его горло ноет, будто не раз трахнутое, его живот будто в тисках и на всех слизистых то ли язвы, то ли мозоли.
Кант смотрит на своего друга сухими глазами. Пытается проморгаться. Он долго думает, что сказать, но ничего, кроме правды, на ум не приходит. Он бы и не стал лгать, просто… как это можно было преподнести? Издалека или выдать сразу же, что он живой труп?
Кант говорит. Вначале сухо, соскальзывая со слов, приносящих боль, лавируя в своём умении смягчать всё, даже жёсткое и грубое по определению, чуть позже — по-настоящему, как затаилось внутри него. Его стенания сухи и дрожит он больше от нервного, чем от холода и мокрого полотенца. Стайл вытирает его и переодевает в сухое, он слушает, не перебивая, и слышит, он готовит что-то простое и заставляет Канта есть, а ещё больше — пить. Хоть и на вкус всё, как трупное мясо, и пахнет горелыми волосами, Кант не сопротивляется.
Он боится показаться Бэйбу. К его удаче — если тут можно говорить об удаче, — именно на сегодня тот отпросился на ночёвку, поэтому нонга не будет дома как минимум до утра. Кант бы не знал, что ему сказать, кроме уже привычного молчания и недоговаривания; может, ему уже было семнадцать, но тех семнадцати, что были у Канта, он не желал никому, особенно человеку, которого искренне любил. Завтра, может быть, всё будет по-другому, чуточку легче, немного уляжется, и он сможет не вспоминать всё, что переломило его хребтину, и быть сильным, старшим. Кант — тот ещё лгунишка, он знает. Знает, что никогда не сможет не вспоминать, потому что, лишь прикрывая веки, он видит всё, зацикливается и изводит себя. У Канта плохо с рефлексией, в себе копаться он ненавидит так же сильно, как коктейли в баре, отдающие спиртом, но его не спрашивают. И он копается, глубже, чаще, расковыривая себя внутри так, что даже рубцом не затянется.
Кант впервые чувствует себя таким уязвимым и в такой небезопасности. Уйдя, Стайл бы убил его лишь отсутствием. Но он не уходит, он кормит Канта ужином и что-то готовит им двоим на завтрак, не подозревая, как маневрирует чужой жизнью, чужой хрупкостью и безусловным доверием. Стайл достаёт из его ладоней маленькие осколки стекла туповатыми щипчиками для бровей и льёт на раны хлоргексидин. Он стелет чистое постельное бельё и укладывает Канта спать — Кант не хочет и не может, но соглашается. В объятиях Стайла, под его боком он становится просто мальчишкой и впервые за двадцать четыре часа рыдает так сильно, что разбаливается голова и ноет в пазухах.
На утро они завтракают в тишине. Канту кажется, что он не спал ни минуты, хотя страдающий в последнее время бессонницей Стайл упоминает, что Кант едва ли дышал от того, каким крепким был сон. Стайлу было пора уезжать — становилось небезопасно. Он обулся. Уходить не спешил. Смотрел на Канта, будто прощался, внимательно, с лёгким прищуром, долго не отводя взгляд. Кант, приблизившись, притянул его в объятия. Стайл, обычно улыбчивый и бесстрашный, дрожал в его руках.
— Кант, я ж люблю тебя. Оставайся живым, пожалуйста.
По треснутому сердцу Канта пробежала новая трещина.
— И я тебя, Стайл. — Кант обнял крепче, кончиками пальцев пройдясь по выступающим рёбрам. — Правда. Стайл, послушай меня внимательно. Забудь на время обо мне. Ты ничего не знаешь. Сделай вид, что я пропал, ничего не сказав тебе.
— Кант, о чём ты…
— Стайл! — Кант невольно повысил голос. — Я заварил эту кашу, я с ней и покончу. Мне нужно будет переехать и забрать Бэйба с собой. Я знаю твой номер наизусть, дружище, так что свяжусь, когда получится. Хорошо?
Стайл кивает, но судорожно — идея ему была явно не по вкусу. Кант не хочет с ним прощаться, одновременно и желая побыстрее захлопнуть за ним дверь. Он закрывается на все замки. Медленно выдыхает, пытаясь унять дрожь в руках. Всё нужно было делать в рамках разумного, по порядку: к двум часам вернётся Бэйб, и к этому моменту Канту уже надо найти новоё жильё в другом городе и собрать свои вещи. К трём Бэйбу стоит собрать всё самое необходимое на первое время и по возможности смириться с тем, что какое-то время всё не будет так, как прежде. В три пятнадцать — заправить полный бак и не платить кредиткой, в четыре — быть за чертой города с педалью, выжатой до пола.
Кант не может себе позволить куда-то уехать вот уже лет пять. Его дорожная сумка вся в пыли; Кант нервно её отряхивает, так же нервно заходясь в приступе чихания. Кант даже не складывает, одежда падает вслепую, лишь бы заполнить объём. Он кладёт свой ноутбук, тут же чертыхаясь из-за возможной прослушки. Он выключает телефон и ломает сим-карту; получается не сразу, она маленькая и в скользких руках не поддаётся. Думает, хватит ли отложенных наличными денег и где по дороге перехватить самую простенькую звонилку.
И замирает.
Всё это было бесполезным. Байсон найдёт его даже закопанным в лесу, расковыряв могилу собственными руками. Найдёт, даже если сбежать, по следам из хлебных крошек, как собака на соломку. Убил бы давно, если хотел, он заставал Канта уязвимого, без оружия, связанного, дезориентированного, пьяного, и никогда не делал ничего, что способствовало не то что смерти, но даже вреду здоровью. Но в этом не было ни азарта погони, ни веселья.
Байсону нравится страх. А этого у Канта хоть отбавляй. У запуганного, забитого сначала работой на полицию, а позже — собственными отношениями, от которых не было глобально лучше, только глобально катастрофично. Эти отношения стали чем-то вроде его личного извержения Везувия или падения гигантского астероида, только вот вымерли не бедные динозавры, а его собственная психика, будто изменившая свой химический состав, почти сожжённая кислотными дождями. Он ощущал себя одним из тех людей последнего дня Помпеи — ещё пытающимся куда-то ползти, но задыхающимся от токсичных газов и знающим, что через доли секунды его тело может обуглиться. Канту дурно от этих мыслей. Байсон не убьёт его — как минимум, так скоро, как обещал, — он, играясь, изведёт Канта его собственным страхом, и каким образом, ещё не ясно.
Кант не слеп и уж точно не глуп эмоционально. Знает, что зацепил Байсона, и тот не сможет просто удовлетвориться его смертью. Байсон, должно быть, злится на себя, что Кант ему нравился и в своём предательстве нравится всё ещё, и это чувство распирает и не находит выхода, кроме как в агрессии и переносе на кого-то слабее. Привязанность Байсона сильна и нездорова, её лихорадит, и она, в конечном счёте, не могла быть равной любви. Зато была безумнее.
Кант дурнеет с того, что чувствует то же самое. Байсон был ему нужен. Как партнёр, с которым небезопасно, как любовник, от которого адреналиново зависим, как человек. Но этого было недостаточно, мало, ничтожно — Кант чувствует ещё и омерзение, и это не ложка дёгтя, а поделенная с мёдом напополам бочка. С Байсоном отвратительно, он пахнет той обгоревшей кожей и заброшкой для торчков. Он пахнет болью, которую не просишь, а получаешь, он пахнет кровью разбитого носа. Кант запятнан виной, его душа, может быть, сродни крысе вокруг гнилостных остатков, но он, никого, блять, не убивал!
Он чувствует себя виноватым. Он чувствует отвращение. Он хочет пройти к выходу, где у них, несмотря на произошедшее, всё ещё есть шанс оказаться вместе, влюблёнными, но пути к нему или не видно, или не существует вовсе. Это было беспочвенной надеждой, невыносимой, но кроме надежды, у Канта не осталось ни-че-го. А что ещё? Оставить всё в прошлом, оставить Байсона, позволив полиции разобраться с ним и его старшим братом?
Кант правда любил Байсона. Может, по-своему, неправильно, с острыми необточенными углами; но дело было далеко не в привязанности. Сильнее неё была ненависть — к полиции, капитану Кристу, ублюдской папочке в списках документов, где были чернильные отпечатки пальцев Канта и его не лучшая фотография. Позволить капитану нажиться на его горе, на его сломленных от тоски костях, просто отдать и ничего не требовать? Ни в жизни. Расправиться с Байсоном Кант мог позволить только себе.
Кант вздрагивает от шума входной двери. Бэйб.
— Пи`, я дома. — Раздаётся шлепок упавшего на диван рюкзака. Бэйб оказывается на пороге спальни Канта. — О, ты куда-то собираешься уезжать? А чего заранее не предупредил?
— Мы, — сухо отвечает Кант, застёгивая сумку. — Бэйб, работа на время. Будь умницей, не задавай мне вопросов. Собери вещей на несколько недель, нам нужно будет на какое-то время отсюда уехать.
— Пи`…
— Бэйб! — Кант чувствует себя раздражённым настолько, что хочет накричать. Он знает, что младший брат ни в чём не виноват и даже не догадывается о происходящем, но это не помогает гневу схлынуть. Кант кусает щёки изнутри и заставляет свой голос звучать как можно более мягко. — Воспринимай это как временный переезд с возможностью не ходить в школу. Больше ничего не скажу.
Бэйб тяжело вздохнул, видимо, попытавшись собраться с мыслями и всё высказать, но на полпути осёкся и ничего не ответил. Ушёл в свою комнату. Через полчаса он уже сидел в гостиной на диване, доедая вчерашнюю пиццу с пустым осунувшимся лицом, и рядом с ним у ног лежала набитая вещами сумка.
Может, Байсон действительно не собирался его убивать. Или Кант не был в этом убеждён, лишь успокаивал себя. При любом исходе оставаться здесь небезопасно и по меньшей мере глупо. Он может постараться хотя бы оттянуть момент, когда всё всплывёт наружу и станет по-настоящему невыносимым. Он может спрятаться, скрыться, высовываясь наружу только поздно ночью и только за самым необходимым, не так же сложно, да? Контролировать каждый свой шаг, прятать лицо, ни с кем разговаривать? Вырвать брата из его привычной жизни?
Не думать об этом не получается. Кант пытается сосредоточиться на дороге, шуршащем звуке колёс. Ехать некуда — на его звонки по объявлениям о долгосрочной сдаче квартир или никто не отвечал, или уже нашлись жильцы, а провести в отеле хотя бы с месяц двоим Канту было не по карману. Он покупает простой телефон и новый номер — без паспорта, платя больше обычного, — и звонит Рут.
Давняя подруга отвечает не сразу. Они не общались около полугода. Не ссорились, просто было не до этого; она вышла замуж и всё ещё работала в букмекерской конторе, с чем сам Кант накрепко завязал. Несколько лет назад, когда Кант искал им с Бэйбом новую квартиру, она предлагала собственную, купленную для аренды, но Кант ответил отказом — это было далеко, ближе к черте города, и не могло совместиться с его работой.
Рут обнадёжила его — квартира освободилась недавно. Кант облегчённо выдохнул. Может быть, это не было другой страной или соседней провинцией, но это было далеко, противоположный край города, и он мог хотя бы на мгновение спокойно выдохнуть.
Пока Байсон не найдёт их, да?
Вечером этого дня Кант даже не поужинает, не разберёт сумки. Он упадёт лицо в пыльно пахнущую кровать — с чистыми ли простынями? — и беспробудно проспит до полудня следующего. Ему ничего не приснится, только пустота и кромешная, мелкопронзающая усталость.
Бэйб осторожно будит его, мягко потрясывая за плечо. Он удивительной сущности человек, всегда таким был; он хочет узнать всё, что произошло, но не задаёт вопросов, видя, что с братом что-то не так. Он зовёт пообедать, и Кант, с чугунной головой и грузом на сердце, пытается улыбнуться, кивает, соглашаясь. Еда безвкусная, от яркого солнечного света слезятся глаза, и Кант ломается на части прямо там, на кухне, сидя напротив младшего брата, ради которого проходил через худшие и самые тёмные времена своей жизни.
Она никогда не была яркой, лёгкой. Может быть, тогда, когда были живы родители, но Кант этого почти не помнит. Он привык. Он почти не плачет, уверенный в себе, в собственных поступках, рациональный и с холодным сердцем. Но он больше не мог, не сейчас. Кант закрывал глаза и видел убитого и связанного человека. Он глубоко вдыхал и чувствовал ту невыносимую вонь даже от самого себя, и её не мог перебить парфюм или мятный шампунь.
Он коротко остригал ногти, почти до боли, боясь несуществующей запёкшейся крови. Он отмывал кожу до скрипа, что от лёгких царапин на поверхности появлялась кровяная роса. Он сжёг ту одежду, так не скупясь на керосин, что вспыхнувшее пламя едва не опалило пряди волос у лба. Он никого не убивал, не мучил, не заставлял смотреть на смерть, но чувствовал себя самым грязным, по локоть в крови, и эта кровь не смывалась, въедалась сильнее, глубже, чем новая татуировка.
Канту отказывали все тормозные механизмы, перерезанные, как в автомобиле. Он видел себя в зеркале, и это доводило его до слёз. Он вспоминал о том, что случилось, и вопил, заливаясь своими слезами, кашляя и отплёвываясь. Он думал о Байсоне, и всё становилось куда хуже. Его рыдания доходили до рвоты, до сероватой пелены перед глазами, пока Кант, с мокрым лицом и воспалёнными губами, оставлял в туалете содержимое своего почти пустого желудка.
Оцепенение первых дней сменилось горем, которое Канту не хотелось проживать вновь. Он потерял родителей, его жизнь ему не принадлежала, за что он был вынужден проходить ещё и через это? Предателя предали, и это было самой абсурдной вещью, которую не с кем и обсудить. Кант ненавидит Байсона, но ещё сильнее ненавидит его отсутствие. Его присутствие было бы равно смерти, но оно же значило, что он хотел увидеть Канта, да?
Эта привязанность паразитарна. Её токсоплазмы уже глубоко под мозговыми оболочками. Байсон не имел никакого права так вгрызаться ему под кожу, влиять на чувства, вызывать боль; он рушил каждого, кого мог полюбить, заставляя приползать к нему вновь, потому что становилось невыносимо порознь. Канту хотелось. Долгими бессонными ночами ему было немного лучше от воспоминаний, когда они существовали и им было хорошо. Когда Байсон лежал в его объятиях, вслушиваясь в ритм сердцебиения, его глаза смотрели с нежной любовью, а лик был поистине ангельским.
Но Байсон был чудовищем. А Кант — самоубийцей, желая его настолько сильно, что чувствовал отвращение к самому себе.
У Бэйба тёплые объятия, а рубашка пахнет стыренными между делом духами старшего брата. Бэйб пытается успокоить, нежно гладя Канта по голове, приносит воду и заставляет пить маленькими глотками между глубокими вдохами. Бэйб хочет помочь, а Кант не может в себе найти мужества хотя бы поговорить обо всём, и вместо слов лишь освобождает грудь от накопившегося воздуха, тяжело выдыхая. Кант не ебёт, что с ним происходит, а его младшему брату уж тем более было невдомёк. И рыдания начинаются вновь.
Его глаза опухшие, красноватые. Его веки сухие и воспалённые от салфеток, которыми пытаешься стереть свою слабость. Канту в детстве казалось, что внутри него нет ничего, пустота, покрытая кожей, пока у людей там билось сердце и расправлялись лёгкие. К его тридцати годам чувство вернулось вновь, укоренилось, вросло в пустоту. Внутри него была только вода, выжимающаяся со слезами. Кант не понимал:
за что?
Может, он и был предателем. Но это не было соизмеримым грешком с той горой трупов, на которой Байсон строил свою жизнь, как на фундаменте. Кант не делал для него ничего настолько мерзкого, не заставлял сходить с ума, не пытался запугать и сломать. За Кантом даже был маленький недостаток, сыгравший с ним злую шутку, — он оправдывал всё, что Байсон совершал или мог совершить. Он думал об образе злого старшего брата, которому страшно перечить. Он видел в Байсоне партнёра, видел его порой раздражающую жажду жить и жить нормально, свободно, и ни за что не мог представить, что цербером из них двоих был совсем не Фадель.
Трудно представить обыкновенную жизнь сейчас, но Кант старается. Он не может работать, не может выйти в интернет, прогуляться не за продуктами, а просто, вдыхая тёплый свежий воздух, он заперт. Но Кант много читает — как никогда, не сильно-то любящий просиживать задницу за книгами, — рисует, сильнее обычного царапая тонкую бумагу карандашом, готовит для них двоих с Бэйбом и спит по двенадцать часов, не помня как засыпал и вообще доходил до кровати. Очень редко звонит или пишет Стайлу, и тот рассказывает о происходящем, не теряя той приятной смешинки в голосе. Стайл старается избегать болезненного; он щебечет об отце, работе в гараже, о последних ничего не значащих новостях. Он сбрасывает звонки, если рядом Фадель, и Кант никогда не перезванивает, пока это не сделает сам Стайл.
Затишье ощущается болезненно. Кант утопает в своих мыслях.
Может, Байсон уже не злится так сильно?
Может, они смогут поговорить?
Кант выходит из дома, никак не прикрывая лицо. Он уже отчаянно надеется, что Байсон его найдёт.
