Actions

Work Header

Надежда - мой компас земной

Summary:

Тогда хотелось кричать, выть, раскурочить себе грудь и вынуть знание, отравляющее его суть, будто оно было чем-то вещественным, затаившимся в самых укромных уголках костей, куда никогда не проникает свет.

Notes:

Прежде всего скажу, что безмерно благодарна Эле, которая героически отбетила весь этот кошмар, а также всем тем, кто обсуждал со мной тихоласточек

 

Музыка, которую слушает Яков (если вы хотите читать с максимальным погружением, то включите это на фон или послушайте перед/после прочтения, гарантирую незабываемые страдания) :

 

Нежность - Майя Кристалинская

Я тебе подожду - Майя Кристалинская

Ты не печалься - Майя Кристалинская

Твой голос - Микаэл Таривердиев

Никого не будет в доме - Микаэл Таривердиев

Надежда - Анна Герман

Эхо любви - Анна Герман

Я спросил у ясеня - Микаэл Таривердиев

+1 Прощайся - Моя дорогая
(её Яков слушать не мог, но для последней части эта композиция идеальна)

Work Text:

О, дни, где утро было рай

И полдень рай

И все закаты

 

Надя, Наденька, Надюша, — он звал её по-разному, ласково и смешливо, официально и строго. Он звал и она всегда отвечала. Укоряюще, радостно, формально и дразняще. Он всегда мог положиться на этот ответ и видел, как другие верили в то же самое. Верили, надеялись, ждали. Но вся их вера пошатнулась в день, когда её не стало.

 

Надя больше никому и никогда не могла ответить. Написать письмо. Как те, что он хранил в подаренной ещё когда-то давно маме шкатулке. Он тогда в смятении не сразу понял. А когда пришло осознание — уже было поздно. Эта страшная весть, словно глухой клёкот птицы в ночи, жила в нём и изливала свои натужные строчки чужим голосом, который он не узнавал. Кажется, Яков тогда не сразу понял что рыдает. Не тихонько, степенно, по-мужски, как уже привык на экране и среди коллег. А как в детстве, когда мама утром оставляла в садике, когда поранил коленку, когда соседский мальчик не давал поиграть с понравившемся ему игрушечным танком. Как во время всех этих мелких неудобств, которые казались всеобъемлющими трагедиями, как сейчас её... 

 

Нет, не конец. Для такого человека, как Надя,  никакой конец был невозможен. Но тогда он об этом даже думать не мог, потому что это была не рана на коленке, а прожигающая и разъедающая его сердце кислота, которая проникала в кровь и разносилась ею по организму, насыщая его ломающей, зудящей, подтачивающей изнутри болью. Тогда хотелось кричать, выть, раскурочить себе грудь и вынуть знание, отравляющее его суть, будто оно было чем-то вещественным, затаившимся в самых укромных уголках костей, куда никогда не проникает свет. Но он мог только смотреть в пустоту, на приевшийся глазу силуэт обоев и плакать. А потом ушли и слёзы. Осталась только пустота.

 

Пустота

 

Пустота

 

Пустота

 

Пустота

 

Пустота, заполняющая сознание, интерьер комнаты и все пробелы в воспоминаниях. Она теперь будто навечно стала его капризной спутницей, без которой нельзя было ни выйти в белый свет, ни существовать. Она отчаянно пыталась заполнить пробел, место, где раньше была Надя. Но она не знала, что места этого больше не существовало и нельзя было заполнить то, чего нет. Внутри него вся поверхность, разъеденная кислотой шока и горя, будто пытаясь защититься, стянулась льдом. Он ощущал себя скованным происходящим по рукам и ногам и делал необходимое по инерции, он словно плыл в этом бытовом мареве под гнётом железных доспехов, только теперь они, в отличие от съёмосных времён, находились внутри, а не снаружи, будто бы кто-то их туда посадил и доспехи проросли в Якове, отгораживая от окружающего мира, не давая пробиться более никаким чувствам наружу и защищая непонятно что в этом внутреннем выстуженном пространстве, которое как бы вторило погоде за окном. Заунывно бросающейся снегом в стёкла вьюге, темени, сгущавшейся, несмотря на фонари и серость, затапливающую небо и оповещающую о приходе утра. После ухода Нади той зимой не было ни одного солнечного дня. 



***

 

Он прекрасно понимал, что Миша уже устал от него и каждый такой поход в квартиру друга изматывал того до ужаса. Ужаса перед беспорядком внутри Якова и снаружи, перед пустыми, охладевшими паузами между темами, где должно было гнездиться нечто, к которому они оба не желали притрагиваться — убьёт, расколет, разломает все те преграды, что они с горя построили себе. Ужаса тогда в их жизнях было предостаточно.

 

Миша однажды очень нехорошо упал, споткнувшись об оставленную бутылку? Чашку? Яков не помнил. Эта деталь будто находилась рядом, но как потянешься к ней — ускользала без следа, даже без намёка на него, как морская пена. Всё в его памяти было похоже на море. Не бушующее, но неумолимо накатывающее на берег и так же проворно убегающее обратно. Без стремлений и в кромешном одиночестве, но с этой болезненной способностью удерживать в себе моменты произошедшего. Говорят, у воды хорошая память, но у него морские волны постоянно наталкивались на островки и скалы, разбиваясь о слипшиеся песчинки забытых моментов. Всё будто происходило не с ним, а где-то далеко-далеко. 

Яков тогда едва мог вспомнить, что ел несколько часов назад и ел ли он вообще. Наверное, поэтому Миша и приходил. Чтобы не найти его в один день уже окоченевшего на полу или в любимом кресле за столом. Чтобы не потерять ещё одного близкого человека. Тяжело было, наверное. Но в тот момент никому из её близких легко не было. Яков отчаянно тогда хотел надеяться, что это всё было просто огромным обманом, и Надя скоро вернётся, но уже не мог обманываться, не было сил даже на это. Тогда, несмотря на весну за окном — накрапывающую капель, становящуюся каждый раз пыткой при утреннем похмелье, поющих птиц, раздражающих до глубины души, трамвайную дробь, чей визг теперь был отчаянно хорошо слышен на улицах и едва выглядывающего солнца — он прекратил свои прогулки окончательно. Это зимой Яков часами наворачивал круги по местам, где они были с Надей, это было его единственной отдушиной.

 

А потом он начал всё чаще находить себя рядом с бутылкой и времени на прогулки с каждым днём становилось всё меньше. 

 

Наконец он в один день даже не смог переступить порог собственной квартиры. 

Тревожные голоса знакомых тогда доносились до него будто бы фоном, как мелодии на уличных рынках, они будто вплавлялись в стены, в окружающий воздух и звучали даже спустя часы после их посещения его квартиры, довлея над Яковом и побуждая делать ещё и ещё один глоток, чтобы забыться окончательно и не слышать уже эту какафонию. Не думать о своей слабости и том самом сожалеющем огоньке в десятках глаз знакомых. Яков думал тогда, что сможет это пережить и не сломаться. Сможет. Только нужно сделать ещё один глоток. 

Ещё.

И ещё. 

И ещё. 

И ещё.

И ещё. 

Яков думал, что сможет выкарабкаться, что осталось совсем чуть-чуть, и в следующий раз Миша зайдёт к нему без этого ужасающе-осторожного взгляда. Ещё раз, и… Яков тонул всё сильнее и сильнее.

 

Весна стала ярким алкогольным пятном, маревом, странным миражом и как будто не желала кончаться. Яков каждый раз тогда жалел, что в порыве какой-то странной заплывшей ярости после очередного прихода Миши сорвал гардину. Солнце грело слишком сильно, слишком ярко ложилось на мебель, пол, уцелевший фикус, его лицо. Оно будто бы сжигало его изнутри, выедало своей позолотой, слепило до слёз. Яков хотел встать и убежать куда-нибудь вглубь квартиры, но тогда он мог разве что перевернуться на другой бок и может быть, раскорячась, дошататься до спальни. До спальни, где его бы снова ждала задвинутая фоторамка, которую было не усмотреть за другими вещами, но Якову тогда было достаточно одного факта её существования. Она была похожа на солнце. Одна мысль о ней и волочившиеся следом воспоминания мгновенно оставляли ожоги последней степени, когда кожа и всё что под ней вплоть до костей обугливается и отмирает, когда никакого шанса на спасение и не остаётся уже. Только барахтайся в этих солнечных лучах прошлого, что медленно уничтожают каждую живую и дышащую часть тебя, напитывая такой концентрацией горя и отчаяния, что жизнь становится чем-то невозможным, недопустимым. 

Яков перестал улавливать дни и жил только мгновениями алкогольного счастья и отдалёнными воспоминаниями, но первых с каждым разом становились всё меньше и меньше, оставляя после себя только измученное пепелище, растопившее скованность и снова открывшее ту пустоту внутри, которую ничто, как бы не надеялся, не пытался Яков, не могло заполнить. 

А ещё он всё чаще стал оставаться в тишине, потому что больше не мог выносить поскрипывающую тихую статику голосов с пластинок. Зимой он часто их менял, ещё не мог до конца принять этот шаг за грань, исчезновение, невозможность, невозвратимость присутствия Нади в его жизни, но слушал одни и те же, все из её сборника, как они в шутку его называли. Надя, несмотря на свою живую натуру, любила пропитанные струящейся светлой грустью шестидесятнические романсы. И, слушая их, он будто бы снова погружался во времена их с Надей первых встреч и иногда даже начинал подпевать своим охрипшим, затупившимся голосом, как порой делал тогда, во времена публицистических гостиных, которые чаще были кухонными закутками, но никто не жаловался, потому что все были ещё молоды, полны энергии и видели в будущем только свет, не оставляя тьме никакого места в своём сознании. 

В начале весны он всё чаще начал застревать на одной и той же пластинке, которую мог проигрывать днями, до тех пор, пока звук не сливался с воздухом, стенами, мебелью  и слышался только в минуты особенной сосредоточенности. Но как только звон стекла в его квартире стал слышаться чаще, чем мелодии романсов, Миша куда-то их спрятал вместе с проигрывателем, за что Яков был ему невероятно благодарен: если бы разбил хоть одну надину пластинку, ни за что себя бы не простил. Так его дом постепенно опустел и окончательно заполнился стылой, плесневелой тишиной, которой Яков правда ещё долго не слышал из-за гула собственных мыслей и звуков, проваливающихся извне сквозь открытое окно. И во всём этом круговороте наползающих эмоций, алкоголя и разрухи, выводящей изнутри наружу, он не заметил как пришло лето. 




***



Лето наполнило квартиру ноющим, пробивающимся во все щели жаром и духотой. Нормальному человеку пить при такой температуре было бы решительно невозможно, но Яков перешёл и эту черту, пересек её даже не задумываясь, потому что тогда уже иначе и не мог. 

Миша начал действовать радикальнее и выливал каждую каплю найденного им в квартире спиртного. Даже у самых спокойных и смиренных людей терпение может кончиться, когда всё доходит до точки, из которой возвратиться уже настолько трудно, почти невозможно, что любое чудо становится самым вероятным событием. Тогда никакого чуда не произошло. Только Миша, вероятно, переговорив со знакомым врачом, может даже и наркологом, сделал всё, чтобы отлучить его от бутылки. Насовсем, как оно чаще всего и бывает, не вышло, но за такой такой простой дружеский героизм Яков после был ему нескончаемо благодарен. Мало кому хватило бы смелости заставить завязать человека, обладающего силой буквально выкинуть тебя из квартиры. Но у Миши была такая способность неожиданно для многих сделать решительный шаг и не прогореть, чего никто не ждал от человека, который даже на риск шёл с обстоятельным, холодным расчётом.

 

Яков тогда помощи не хотел и вёл себя так, что вспоминать не хотелось, но друг не отступался. Открывал окна в квартире, чтобы чистый воздух вымыл поселившуюся с уходом Нади затхлость, заставлял выходить на улицу и гулял с ним в тени старинных домов, исправно напоминал о всех приёмах пищи, для которых сам же и готовил и выслушивал весь тот пьяный и похмельный бред, исходивший от Якова. Миша тогда, можно считать, поселился у него, чтобы не допустить срыва. А такое случалось, особенно после того, как Якову начало становиться лучше, физически, конечно, накал переживаний, сжигающих всё внутри, не ослабевал вне зависимости от того, сколько он мог преодолеть лестничных пролётов, не задыхаясь. С приходом сил куда легче было найти спиртное, тем более, что через какое-то время Яков сам стал выбираться на улицу, что Миша считал хорошим знаком до тех пор, пока не обнаружил первый схрон на самой высокой полке серванта. После этого он стал куда осторожнее относиться к ним ещё и потому, что помимо этой проблемы возникла другая: Яков терялся. Иногда на улице, а иногда даже в квартире Миша долго не мог дозваться и вернуть его в реальность.

 

Происходило это странно, будто бы весь он был застывшим, закостеневшим, в один момент и ничего не было, а потом мир становился болезненно-гиперреалистичным, ярким, настолько, что звук канализации или проезжающих вдали машин резал слух, и становившийся холодным стылый воздух леденел в гортани, а цвета заставляли глаза слезиться.

 

Он вдруг находил себя посреди улицы, рядом с сервантом или у окна в квартире, заплутавшим глубоко в парке. Он находил себя так же внезапно и болезненно — наотмашь топором — как и Надю в толпе, среди незнакомых лиц ни с того ни с сего возникало узнавание и на секунду выползала откуда-то полуобморочная, заморенная бесконечной виной и тоской надежда. 

Как иронично было, что именно её имя означало такое светлое, вдыхающее жизнь и силы чувство. Как болезненно, ломающе было видеть его и знать — не про неё. Её здесь нет и не будет. Больше никогда. И нельзя отыскать — ни в книгах, ни в пьесах, ни в чужих письмах. Слово есть, а человека, смысла, символа его, слова этого, не стало. Эти мысли приводили в отчаяние, такое тёмное, угнетающее, противоположное надежде чувство, которого он до потери её не испытывал ни разу, не знал, что бывает так пусто и холодно, не знал, что мысли могут быть настолько обжигающими и отравляющими, не знал, что можно настолько сильно пожелать не существовать хоть на мгновение. Мгновение, где он не будет помнить, где это знание не будет жить в нём, где он сможет думать о другом.

 

Но, несмотря на эту тяжесть, Якову постепенно становилось лучше. Даже он сам начал замечать, что подъём по утрам давался уже не так тяжело, Мише намного реже приходилось напоминать о завтраке, обеде или ужине, и даже дышать стало легче. Конечно, были дни, когда Яков не мог заставить себя подняться с кровати большую часть дня или застывал у окна на несколько часов, и после не мог вспомнить, о чём в тот момент думал. Но тогда Миша ему постоянно повторял свою речь о том, что прогресс не линеен и все его падения абсолютно нормальны, потому что после, конечно, наступают взлёты. Яков ни тогда, ни сейчас не мог сказать, по какой причине, но эти слова его успокаивали, хотя многих, как он теперь знал, подобные разговоры злили. Но, видимо, в тот момент он всё же уже доверял Мише, чтобы на время смириться со всеми падениями на этом странном и ухабистом пути.

 

Миша начал оставаться на ночь всё реже и постепенно даже днём заходил всего лишь на половину от обычного времени. Яков наконец-то практически вернулся к своим повседневным делам, разве что задачами фонда не занимался, так как долго сидеть за одной работой не мог, особенно если оно было связано с умственной деятельностью. Яков ощущал в себе силу и потихоньку начал примирять эту появившуюся энергию со скорбью. Но самым приятным событием стало возвращение её пластинок. Яков долго не хотел к ним притрагиваться — боялся снова вернуться к беспросветному отчаянию, но в самом конце лета решился. И в квартире снова зажурчал, потрескивая,  пронзительный женский голос, поющий о такой близкой ему тоске о несбывшемся.




***




Осень в том году была тёплой и многие из соседей Якова устремлялись на дачи ловить последние мгновения ласковых солнечных лучей и собирать долгожданный урожай, оттого казалось, что он остался совершенно один в их доме. За последние месяцы Яков настолько привык, даже если сначала не хотел этого признавать, жить с кем-то, и теперь безлюдная, так резко опустевшая квартира казалась чужим неживым местом, в котором он не должен был находится. 

А ещё эта пустота, обволакивая час за часом, заставляла его смирится, осознать, что теперь он действительно остался один. Рядом с ним больше не было человека, который мог бы приласкать, успокоить после кошмара, приготовить чай так, как надо, закружить в танце, поставив любимую пластинку. Не было и не будет. Он не верил, что сможет ещё раз так…влюбиться? Довериться? Позволить другому человеку занять место настолько глубоко в сердце? Такого больше точно не произойдёт. Яков не знал, но чувствовал, что его золотой билет уже был использован, самая удачная партия сыграна и подобное не повторится. А искать иное, когда ты уже имел лучшее? Лучшее враг хорошего, и по-другому никак. После подобного ничего меньшего он просто не желал. И вообще желать боялся, потому что знал — у всего есть цена и конец. А Яков не был уверен, что сможет пережить ещё один такой конец.

 

Потихоньку выжженная отчаянием пустошь внутри него начала заполняться первыми ростками, которые сантиметр за сантиметром пробивали себе путь сквозь мрак и пепел. И, хотя осень традиционно считалась временем конца, предшествующего полному погружению во мрак зимы, для Якова она стала временем для начала новой жизни, где будет радость и будет грусть, только никто его больше не окликнет.

 

Series this work belongs to: