Work Text:
Горсть жемчуга в ладонях —
Вот путь, который я оставлю тайной.
Благодарю тебя за этот дар —
Уменье спать и видеть сны;
Сны о чем-то большем.
«Аквариум»
— … согласно предписанию…
— Шмелёв Стас Никитич?
— … нарушение всех мыслимых инструкций…
— … это приказ Начальника Колошмы…
— … да пустите же его, ну что, в самом деле может случиться теперь?
Теперь, когда уже всё, что могло, случилось.
Горло привычно зудело и сохло, требовало жидкости, но воды здесь нет, только какой-то (твиревый?) самогон — горький и вяжущий.
— Куда? — чужие руки не удерживали, просто утомлённо скользили по телу.
Руки были тёплые, мягкие, прохладные, цепляющие кольцами и перстнями, с длинными ногтями и короткими. Рук было больше больше двух.
Чужих ног тоже больше двух, Писарь скинул те, что лежали на нём, выпутался из остальных, из гладких влажных простыней, и встал.
— К воде.
Стены качались и плыли, качались красные бархатные занавеси, но дверь — дверь оставалась на месте. Писарь подхватил сумку и пошёл к этой двери, держась взглядом за её белое крашеное дерево и круглую ручку с облезшей позолотой.
— Вот убогий, а, куда?
— Эй, оденься хоть…
Голоса за спиной говорили что-то ещё, но Писарь слишком устал, чтобы их слушать. (шесть секунд смеха). Он не хотел слушать, он хотел смотреть, хотел касаться, хотел чувствовать всей кожей, растворяться в движении и ритме, чтобы было влажно и горячо, а потом прохладно, липко и сухо, чтобы шершавые пальцы и мозоли на ладонях. Чтобы спрятаться в кокон из тел, а потом выползти из него — как сейчас, и воздух щекочет волоски на руках, пускает мурашки по обнажённой спине.
— Пусть идёт, похуй.
Пусть идёт, похуй, нахуй, пустите уже его, проявите немного … чего? жалости?
Писарь и пошёл — дверь не обманула, ткнулась в руку честно, искренне распахнулась и выпустила его в коридор с другими дверьми и какими-то зеркалами в промежутках, потёртой ковровой дорожкой. Коридор изгибался и поворачивал, в зеркалах отражался голый мужик с сумкой, смутно знакомый Писарю — он даже помахал ему рукой, и мужик помахал в ответ.
Шмелёв Стас Никитич, голова Колошминской гэбни, знаете такого, Писарь?
Сумка оттягивала плечо, кожаный широкий ремень врезался и давил на ключицу, и Писарь придерживал её рукой, прижимал к боку, а содержимое разбухало (набухало?) внутри — бух, буух, разбух, набухался…
— Набухался и ушёл, — сказал Писарь мужику в зеркале. — Куда ты пошёл-то?
Рот пересох и не слушался, слова осыпались сухой шелухой прямо на таврские узоры ковра.
Ах, да, к воде.
Где-то здесь, помнил Писарь, должно быть много-много воды. Вода его спасёт.
Когда что-то горит, нужна вода, чтобы потушить огонь.
Погребальный костёр никто не тушит — он должен прогореть сам, выгореть до угольев, чтобы только дым и пепел, по ветру, по ветру, пусть ложится в траву, пусть трава прорастает из пепла.
Савьюр в савьюр.
А вот здесь уже нет твёрдых дверей и красного бархата, здесь звенящие занавеси из стеклянных шариков, какая-то конторка, незнакомые люди, тельняшки, кожанки, белый мундир, тёмные кудри.
Кудри Писарю понравились — проходя мимо, он запустил в них пальцы и взъерошил, унося на кончиках мягкость и кудрявость.
За спиной опять зазвучали голоса, удивлённые, возмущенные.
И опять Писарь не стал разбираться, что они от него хотели. Он слушал сумку — сумка приведет его к воде.
66563: К воде до самого горизонта. Вам бы понравилось, Юр Саввович, это охуенно — заходить в волны, а они тебя толкают и тащат, и вода вокруг, нет, в Порту, конечно, не спокойная, там какой только хрени нет, но кого это смущает.
(вздох, скрип, шорох)
Здесь никого ничего не смущает, в самом деле.
Писарю это нравится.
Он устал от чужого смущения, а его собственное отсохло и отвалилось в какие-то неведомые смутные времена, до всего. Иногда ему казалось, что до всего, до Колошмы его и не было вовсе, что он родился уже там, среди степной травы и глиняных кирпичей (замешанных заключёнными все из той же травы), родился, чтобы сидеть на бесконечных допросах и протоколировать, расшифровывать и писать фальшивые письма.
Какое уж тут смущение, среди степной травы-то.
Крыльцо — не крыльцо вовсе, обломки бетонных ступеней, торчащая арматура, какие-то камни, неровное, бросалось под ноги, ломало ступни, впивалось в пальцы мелкой галькой, мусором, окурками, но Писарь шёл по мягкой степной траве, его голени щекотали пушистые метёлки и царапали колючки и ломкие стебли. Степь цвела перед ним, прокладывала дорожку, степь в тяжёлой сумке на его боку, спряталась сухими листьями между листами бумаги, притаилась в чёрнильных каракулях, в криво отпечатавшихся буквах.
На его машинке была смещена буква «е» — на миллиметр вниз, но этого было достаточно, чтобы она выпадала, из строчки, бросалась в глаза.
66563: …и вот, у меня рюкзак травы, и скинуть его решительно негде…
В росском языке удивительно много слов с буквой «е».
Писарь не любил печатные машинки, он любил искусство каллиграфии, любил линии и дуги, петли и завитки, любил движение запястьем, игру с нажимом и наклоном, мышечное напряжение, ощущение расплющенных подушечек в месте соприкосновения их с твердым гладким телом ручки или пера. Или кисти — иногда он позволял себе индокитайское баловство, срисовывал иероглифы с пачек контрабандных сигарет, пытаясь угадать последовательность и направление штрихов.
Знаки увлекали его, знаковые системы — завораживали.
66563: …знак указывает прямо, а символ не указывает, в сущности ничего, он приумножает значения, тем самым размывая границы явлений действительности, символ — это фигура речи, художественное средство, метафора…терпеть не могу академичность, от неё пересыхает в горле, как от савьюра (смех на два голоса, десять секунд)
Средства художественной выразительности захлёствали Писаря с головой, и выплывал он только, держась за знаки, за ручку и клавиши печатной машинки. За самокрутку с савьюром и коленку Андрея. Последняя была средством ненадёжным, потому что вздрагивала под рукой всё сильнее и чаще, вибрировала от внутренних процессов. От нетерпения и ненужного, неоправданного смущения, которое Андрей принёс зачем-то на Колошму извне.
Не надо было Андрею на Колошму, ему надо было сперва в Порт — дышать солёным ветром и запахами рыбы, гниющих водорослей, смазки и горючего, смотреть на пирсы и склады, на потёки ржавчины на огромных в полнеба бортах, на белые росчерки чаек.
66563: охуенно во всех смыслах… повторим?
Степная дорожка оборвалась на галечном берегу, где клочьями лежала грязная пена и валялись выбеленные морем куски дерева и еще неведомо что. Ледяная вода лизнула лодыжки.
— Вот это вы зря, — мягко сказал незнакомый голос.
На этот раз не за спиной, но где-то справа, и Писарь непроизвольно скосил глаза, поймал в поле зрения белый морской мундир, какие-то розовые пятна на плечах, тёмные кудри.
— Не самое удачное место для купания, если позволите высказать мое мнение.
Голоса, облечённые плотью, Писарь готов был принимать во внимание.
— Высказывайте, почему же нет, — согласился он.
Человек в мундире засмеялся, так же мягко, замшево, а потом расстегнул мундир и накинул его на плечи Писаря. Мундир пах незнакомыми цветами.
— Вы так поспешно покинули наше заведение, — сказал человек слегка расстроенным тоном. — Может быть, вас не устроило качество обслуживания? Или возникли какие-либо проблемы, которые мне следует принять во внимание?
Писарь с некоторым смутным сожалением позволил увлечь себя прочь от воды и вести куда-то. Степь молчала, но в молчании этом было удовлетворение.
— Так было нужно, — сказал Писарь. — Понимаете?
— Понимаю, — согласился человек, глядя на него с весёлым интересом. — Не хотите ли составить компанию мне и моим приятелям, Стас Никитич?
Под мундиром у него была белоснежная рубашка. Здесь без всякого смущения люди носили разную одежду. Писарю это нравилось. Писарь устал от голубых рубашек с манжетами сложного кроя и серых роб с нашитыми номерами. Тактильный голод требовал прикосновений, а визуальный — разнообразия. Бордового бархата, облезшей позолоты, ярко-красных ватерлиний, синих полосок на тельняшках и сильных татуированных рук.
— Здравствуйте, — сказал Писарь татуированным рукам, и они тут же вручили ему гранёный зеленого стекла стакан.
В стакане, разумеется, была не вода, там было терпкое солодовое тепло, и внутри Писаря сразу тоже стало тепло, словно вышло, наконец солнце и согрело степь.
Писарь снял сумку, положил её на стол, щёлкнул металлическим замочком.
Неприличные фигурки, танцующие на стенах свои смешные и непристойные танцы (оставим эти танцы) замерли на мгновение — и снова пустились в пляс, когда степь с шуршанием высыпалась, вылилась, растеклась по шаткому столику.
