Work Text:
Когда я проснусь, снова буду один
под серым небом провинции…
Наутилус Помпилиус «Чужая земля»
Я все думаю — почему же я не ищу их? Даже не пробовал ни разу, хоть нельзя сказать, что забыл — хрена их забудешь, конечно. Ну ладно, прежде — но сейчас-то все эти сети социальные, фейсбук там, одноклассники, все дела. Серого вот нашел в фейсбуке как раз, списались — он рассказал про кого знает, я ему тоже... Они с Машкой развелись, кстати, она в Италию уехала, а Серый сыном и дочерью в Прибалтике, у сына семья уже, блин, вот время летит!
...а их — не ищу. Как будто боюсь не найти.
*
Группа у нас была веселая и разношерстная, особенно на третьем курсе, когда народ перетасовали несколько. Была, например, Катя Лаваль, у нее отец — натуральный француз, коммунист, то-се... Инженером на «Красном Октябре» работал. Это, кстати, не шоколад, а черная металлургия, всегда для москвичей уточнять приходится. Исходно завод французы и основали — в начале века... То есть, прошлого уже века, и Катиного родителя туда устроили, будто по традиции. Помню, как они с Серегой в коридоре стоят, треплются — по-русски и по-французски разом, Сереге тоже все равно, на каком языке говорить было. Не, он-то русский, просто он с родителями до двенадцати, что ли, лет, в Алжире жил, папа его там что-то строил в рамках братской помощи, тоже инженер. А в Алжире французский до сих пор, можно сказать, первый язык, неофициально. Ну, или сейчас уже не так, не важно. Просто вот — помню: стоят не в коридоре даже, на лестнице в главном корпусе, между третьим этажом, где физика, и четвертым, где языки. То есть, это курс второй, наверное, да? а как сейчас... Хотя нет, тут я вру. Как сейчас я помню другие картины.
И нет бы что веселое, а? Как на даче у Серого восьмое марта отмечали, потом все двенадцать человек в его «Волге» ночью на маяк поехали, бухие, с гитарой... Лунин выпендривался перед девками, купаться полез, придурок. Ну, как Пашка тогда сказал, дуракам счастье — не чихнул даже. Или Новый год в общаге, Мишка тогда в полдвенадцатого ночи елку откуда-то припер, мы на нее только стетоскоп нацепили, типа гирлянда... Да хоть бы и сессии, уж было что, как у любого тогдашнего студента. А вижу — вот как они стоят друг против друга, Пашка и Серега, чуть не лбами упираясь (оба одетые уже) и Пашка шипит: «Все, вали, давай!» — а Серега ему: «Ты придурок, тут бригаде оперировать, ты один его угробишь и сядешь!» «Похуй, что сяду! Я тебе запрещаю, понял?» И Серега, который никогда не матерился: «А пошел ты! Запретил он мне», — и потом тихо-тихо что-то еще сказал, Пашка зажмурился только, выдохнул так: «Ну, мать...» — и отошел, не пытался больше дорогу закрыть. Я еще думал потом, что ж тот ему сказал?.. Потом понял, конечно же. Что ж тут не понять...
Серега от всех нас отличался... Не, ну у нас все были как на подбор — индивидуальности, как сейчас говорят. Тогда, впрочем, тоже говорили, только реже и не всерьез, что ли. Но да, все были особенные, кого ни возьми. Катя, Машка Анастасьева, то есть — Юшневская уже, конечно, Леха сам, потом Сашка Барятинский, стихи писал классные, Волконский — ну, про него я говорил, у которого дача, Лунин, Колька Басаргин — на третьем курсе уже отцом стал... разные, да. Серега, кроме того, что жил в Алжире, был еще и верующим. Это тоже надо отметить, сейчас атеиста мудрено найти, а тогда давно и по-настоящему верующих людей было немного. Сергей, кстати, от того и матом не ругался никогда... почти никогда. Мы его за это сначала по второй фамилии звали больше — Апостол, а потом еще Крестный отец, это, впрочем, не задержалось, крестный он только Мишке был.
Мишка Бестужев-Рюмин, после «Гардемаринов» этих дурацких его пытались звать Канцлером, но ничего дальше, чем Мишка, от канцлера Бестужева-Рюмина в исполнении Евстигнеева было просто не найти. Хотя он ведь в МГИМО поступать думал, и правильно — такую способность к языкам грех было на провинциальный пед тратить. Но... Мишка — младший из семьи военного, мама его родила поздно и свет у нее просто клином сошелся на Мишеньке. Отец его, похоже, не любил: Мишка жаловался, что тот все время стебал, мол, что ты за мужик — подтянуться не можешь? как ты в армию пойдешь, там книжек нет, только устав! И все такое. А мама наоборот, любила — но тоже: как ты будешь один, как ты поедешь в эту Москву, кто тебя защитит, кто тебе рубашку постирает? Или не рубашку, мало ли что она говорила? Брат старший пошутил, мол, Миха себе москвичку найдет, она и постирает... Мама тут вообще грудью встала: какая москвичка, никакой Москвы, пожалей мое слабое сердце. Мишка и пожалел, конечно. А потом все равно от них в общагу переехал, ну невозможно же. Они с Пашкой тогда его вещи перевозили... А, нет, с Сергеем, а Пашка ему разрешение на общагу выбивал — или как уж он это сделал, но получил для местного комнату как для иногороднего. Лишние они были, что ли, комнаты эти? Впрочем, Пашка много что мог даже тогда.
Паша Пестель был немец. Натуральный немец из Караганды, внук спецпереселенцев из города Марксштадт, нынче просто Маркс, райцентр в Саратовской области. Раньше там была целая Автономная Республика Немцев Поволжья, в сорок первом году ее ликвидировали, жителей в двадцать четыре часа выселили всех. Кого в Сибирь, кого на Алтай, большинство в Казахстан. Я, как мы ближе сошлись, спросил его как-то, мол, чего тебя сюда-то занесло, ваши же сейчас все почти на историческую родину подались? «Ну вот и я на историческую. Немного южнее взял, а так почти точно». «А в Германию?» «А Германия мне — доисторическая», — и посмеялся так... словом, спрашивать расхотелось. Он потом сам рассказывал, что диплом подтвердить проще, чем получить, что семья... Нет, семья его уехала вся, когда дед умер — под зимнюю сессию третьего курса, девяносто третий, получается? Да, точно. Деда он очень любил, да он всех их любил, но почему-то не поехал. Остался один в чужом, в общем-то, городе. Правда, если поглядеть — он везде получался чужой, что в Караганде, что в Марксе этом (ездил он туда, вернулся злой и подавленный — никто там, конечно, немцев не ждал и был им не рад), что в Волгограде... И в Дрездене, куда семья его переехала, тоже был бы, наверное, чужой. Если, конечно, он туда и добрался, как думал после института уже: мол, уеду к бабушке в Дрезден. Уехал? Это было бы, конечно, очень хорошо...
Тот год у него вообще не заладился. Мы тогда вместе в общаге жили — Пашка, Семка Альперон и я. А Басаргин женился к тому моменту уже, так что один угол у нас пустой был. И вот как ни приду — если Пашка не дежурит, то, значит, валяется на кровати, даже не читает. Я его поначалу пытался гонять, мол, чего ты? — он отмахивался… Курить тогда начал, вот только за тем и вставал. И опять валяться. Потом как-то выдал: «Есть у меня один план. Возьму академ или вообще брошу, знаешь, сейчас…» — Что он собирался делать, я даже не вспомню, какая-то чушь вполне в духе тех лет, разве что не китайские шмотки возить — потому что Китай далеко. Списанные компы штатовские? — ну, что-то такое. Словом, будет этим вот торговать, квартиру купит в Москве. Зачем в Москве? — А что тут ловить? Какие тут перспективы вообще? В конце концов Семка взял его за шиворот и объяснил по-дружески, какой Пашка идиот, и что надо ему уже посмотреть правде в глаза: нет там никакой любви, даже если и была. Ну не получится из Марианны жена декабриста, вот и нечего тут страдать, дай девочке поступить в ее гребаную Гнесинку, а сам уже подними жопу от койки и иди учись, отчислят же нахрен. Так я выяснил, что у Пашки полный провал в личной жизни, а он, оказывается, уже планов настроил. Любовь, да. С двенадцати, что ли, лет? В музыкалке одной учились, его мама там преподавала, Пашка на фортепиано учился, а Марианна эта — на скрипке. Но Пашке как-то весь семейный опыт подсказывал, что врачу, если что, всегда дело найдется, а пианисту вряд ли. А Марианна была из нормальной семьи без всех этих спецпереселений и просто хотела играть. И не в Алма-атинской консерватории, разумеется. Так что она уехала в Москву, а Паша… Ну что Паша? Чтобы ему квартиру в Москве купить, это я даже не знаю, что тогда надо было сделать. Да и то сказать — ну, купил бы, дальше что? Марианна, похоже, твердо решила, что музыку любит больше, чем какого-то Пашу. Даже и написала ему потом вот ровно про это — и, как ни смешно, даже про жену декабриста тоже. Типа, не получилось у нее. Пашка тогда нажрался с Волконским какой-то паленой водяры, потом чуть не двое суток подряд дежурил… Альперон мне велел не лезть, а то мало ли. Да я и не стал бы, я ж не Мишка. Тот — да, тот пошел утешать и, что удивительно, даже в глаз не получил. Бывает.
Потом еще у него роман был неудачный, но тут с самого начала всем было понятно, что ловить нечего. Всем, кроме Пашки, конечно. Изабелла эта сейчас, кстати, в Штатах, вышла-таки замуж за иностранца, как мечтала. Нормально, похоже, живет, в фейсбуке у нее все фото с девчонками, собаками, муж какое-то отношение к кино имеет, но так… не Спилберг, конечно. Зато не бедные, да. И детей много, наверное, счастливы? Должен же кто-то быть счастлив?
…а ведь мы и были. Тогда. Молодые, наглые, впадавшие то в отчаяние, то в дурной оптимизм. То — все ты можешь, то ни черта, то, кажется, мир перевернешь, а то кажется, что мир этот тебя сейчас придавит. Но оглянусь: да. Мы были счастливы. С безденежьем, паленой водярой, распадающимся миром — были счастливы, наверное, одной только молодостью и еще тем невыразимым ощущением реальности, значительности каждой минуты. Это сейчас месяц от месяца не особенно отличишь, а то и год от года — а тогда иначе время шло и иначе запомнилось. Все было ярче — солнце, радость, горе, холод… И счастье, да. Такое вот больное, отчаянное счастье. Оглянусь: одно сплошное лето, полдень и солнце в зените, тополиный пух прозрачный летит, на балконе ординаторской сидит Лена Бестужева, а я иду от ворот через двор к главному корпусу, потому что у меня вторая смена. Третий курс, получается, сестринская практика. Нам на нее здорово повезло.
Собственно, тогда все и решилось, хоть мы не знали. Ну вот, бывает же так, что попал человек на свое место, будто ему точно судьба готовила? Пашка, Серега, Мишка в хирургии два месяца вместо двух недель отработали, мы с Семкой и Лехой в терапии, Серый с Катей Лаваль и Барятинским — в роддоме. Серого там особенно ценили: выглядел очень серьезно, мамочки его слушали, не споря. Катя потом думала на педиатрию перейти, но осталась на лечебном, а сейчас, по-моему, неонатолог. В Новосибе, да. Уехали они с Трубой, тот так фармацевтикой и занимается, даже не прогорела его фирма, кризис там, не кризис. Сашка… нет, не помню, чем отличился, да и не важно это. Словом, работали. Как большие. И правильно, что не две недели, за две недели ты только в ритм войдешь да запомнишь, где что и как реальная работа от картинки в учебнике отличается. То есть, если ты не Пашка Пестель, который со второго, кажется, семестра уже в травме подрабатывал. Но мы тоже втянулись, я до сих пор, если надо, раскладку в стерилизатор вспомню, даром что сейчас все шприцы-иглы одноразовые и стерильные сразу. Это сейчас так, а тогда шутка ходила, мол, шприцы у нас многоразовые, зато ракеты одноразовые. Кто ж знал, чем оно обернется.
А я вот еще про практику, хорошо? Пока получается. Пока они все — мы все — как на старой фотографии: живы и вместе. Как в больничном садике иной раз. Это ведь тоже была областная больница старая, сад при ней тоже старый: абрикосы, яблони, жасмин, то есть, чубушник, разумеется, сирень, лавочки. Даже теннисный стол был! Никто правда в теннис на нем не играл, разве что пиво ставили. Собственно, мы их ровно на той лавке и застали, что почти в жасминовом кусте. И хорошо, что мы, Лена меня тогда сразу же и увела, пока они не заметили. Увела, удержала… Она всегда была умнее всех нас, вместе взятых. Еще бы, у нее родных братьев пять штук, причем четверо младшие, да две сестры еще. Мама — мать-героиня, квартира пятикомнатная, я даже не знал, что такие бывают, а им-то все равно тесно, конечно. Жаль, право, что вот нет звания сестра-героиня, да? Лене Бестужевой оно идеально бы подошло. Мы с ней молча до нашего стационара дошли, а на крыльце уже Ленка сказала: «У каждого врача, Коль, есть свое кладбище. Будь ты хоть кто, хоть Пирогов, хоть Федоров. Вот не бывает иначе». «Да он студент еще!» «А какая разница?» — пожала плечами, улыбнулась так, будто ей не двадцать лет, посоветовала: «Если сам не скажет, ты не спрашивай», — и ушла к себе на пост. Она тогда еще в терапии работала, потому Пашка ее близко не знал, потому и утешал его тогда именно Серега. Хотя я вот не знаю, дал бы Пашка себе волю при Бестужевой? Все-таки воспитание у него было довольно старомодное: с девушкой надо быть сильным. А другу можно и порыдать в халат, потому что жизнь ладно бы несправедлива, она жестокая сука оказывается, и никто не виноват даже. Бывает такое вот фатальное осложнение после полостных операций — тромбоэмболия, даже гепарин не гарантия… Вообще ничего не гарантия, как ни жаль. Но это я сейчас уже понимаю, обзаведясь собственным кладбищем, а тогда мы были всего-то студенты после третьего курса и у Пашки никто еще из пациентов не умирал. Вот до того дня, да.
*
После пятого курса Альперон уехал в Израиль. Всей семьей уехали, только родители и сестры в Москву из Караганды, а Семка вот так — с нашего вокзала. Провожать его полгруппы пришло, наверное. Пытались веселиться, отвальную днем раньше устроили… Хреново получалось, надо сказать, а ведь не железный занавес, ну, уехал, ну, мало ли? Но как-то еще то ли не верили, то ли что, прощались, как навсегда, — а от такого прощания радости немного, правда? И еще Пашка подгадил. Они же с детства друзья, одноклассники, оба золотые медалисты, оба на красный диплом шли… оба, кстати, приводы в милицию имели, потому что всегда друг за друга дрались, а драться приходилось часто. Жаль, что не все можно дракой решить, да? Вот тут — кому морду бить, кто напал? Слухи о платной интернатуре? Чеченцы на рынке, общество «Память» и «бей жидов» прямо на двери твоего подъезда? Ну разве что найдешь того, кто написал, да и то — не по двенадцать лет уже, чтобы кулаками махать. Словом, собрался, визу уже получил на ПМЖ... Мы тогда — Пашка, я, Серега и Басаргин, хотя ему можно было и остаться — на практику из города уехали, я хоть за неделю, а Пашка чуть ли не на вокзал приехал, чудо, что вообще успел. Семка добыл несколько бутылок какого-то неведомого прямо израильского вина — удивительно густого и сладкого, таким захочешь — не нажрешься; мы сидели в скверике напротив автобусной остановки, косились на вокзальные часы, пили по очереди это вино прямо из горла. Лунин изображал, что у него похмелье, но ему никто не сочувствовал, даже Машка Волконская. Серега рассказывал про практику в детской травме, байки всякие, смешил — это, конечно, со стороны не смешно, наверное, а нам в самый раз… было бы, если б не повод. Одну до сих пор помню: про телевизионщиков, которые искали жертв ДТП, чтобы вот прямо сразу снять так, чтоб было видно, какой это ужас ужасный. Целый день ходили, довели отделение до белого каления — и сняли в итоге малыша с врожденным вывихом бедра. Зато зрелищно, не поспорить. А Пашка все молчал. Иногда вскидывался, будто хотел что-то сказать, и не находил слов. Кто-то его спросил — левый кто-то, наши-то все знали — «Пестель, а ты не еврей?» «По прабабушке», — отозвался Пашка так, как он умел, чтобы больше не спрашивали. «Ну и что бы тебе тоже не поехать?» — это уже Семка, но так безнадежно, явно не первый раз спрашивал. «Я плохо переношу жару». Пашка, ага. Загорелый, черный как цыган, и практика у него была на юге области, в Черном яру, что ли, словом, где уже не степь давно, а полупустыня. И ничего, два месяца отработал, а тут вдруг — жару плохо переношу. Да и то сказать, Караганда ведь тоже не за полярным кругом! «Я в гости приеду» — «Уж приезжай, пожалуйста!» Так попросил, будто прямо жизнь зависела от того, приедет ли Пашка в эту… куда же он ехал-то… Беер-Шева, точно. Там уж совсем пустыня, кстати, но им обоим было б не привыкать. Только Пашке оказалось, что и не нужно.
Я его потом спросил про прабабушку, выяснил: да, все правда. Прабабушка Сарра, когда их в сорок первом из Марксштадта выселяли, предложила своим, может быть, сказать, что они все-таки евреи? Ну или хотя бы их дети? «Мама, а какая разница?» — с тем и уехали… Сестру младшую где-то на перегонах потеряли, едва нашлись, после войны уже. Такая вот история, да.
Ну вот, а потом был выпуск. Дипломы обмывали в кафешке с грузинским каким-то названием, не помню сейчас, не то «Сацибели», не то «Мукузани», что-то такое… а, «Хачапури», точно. Но мы там не до самого конца сидели, а вот к кому на ночь поехали? Не к Басаргиным, не к Юшневским — те дальше жили, а это-то чья была хата? Полупустая, будто съемная, но сейчас я уже путать могу. Как сидели всю ночь — помню, как пили — тоже, а уж как пели — надеюсь, что и не забуду. Часто ведь пели, как собираемся у кого — так обязательно, но тогда иначе все было, и песни эти… как иголка — в самое сердце, да там и осталась. Наверное потому, что в последний раз. Оказалось вдруг, что голоса у них дивно состроены: Серега, Пашка и Маша Волконская. Мы им, хором: «Вам надо в группу!» — смешно… Тогда две фразы были в ходу, равно бессмысленные: работать в фирме и петь в группе. Или играть. В какой фирме? — просто в фирме, и все. И с группой так же — что, какая? — в группе. Они тогда нам в ответ на три голоса Чижовую «Вечную молодость» выдали. Ну, это: «В каморке, что за актовым залом репетировал школьный ансамбль...» — да знают ее все. «Еще была солистка Леночка» — ее Серега на Машеньку заменил, Серый ему кулачину показал. Потом еще, еще… От Гаудеамуса и «Студента медицинского вуза» — и до песен на всех языках, что только знали. Лунин на Серегин английский скривил морду, мол, ой, только не при мне, а то мне смешно. Ну, понятное дело, он спецшколу заканчивал, английский с первого класса, то-се. Серега в ответ завел «Pennyroyal Tea» самым мерзким голосом, Лунин плюнул и ушел куда-то. Пашка что-то пел по-немецки, бодрая какая-то песенка, но тут Мишка, уже пьяненький, начал рваться к телефону. Непременно хотел своей бывшей позвонить, Кате Бороздиной, его ловили, мол, ты на часы смотрел? Она спит уже давно! Потом Серега отдал Волконскому гитару и, пока тот рычал ДДТ — «Последнюю осень» и «Дождь», как сейчас помню — взял Мишку за руку и не отпускал. Даже не уговаривал, просто не отпускал. Заснул Мишка быстро, а Паша, вернувшись, сказал, что телефон он из розетки выключил, так что можно и отпускать.
— Пойдемте на кухню петь? — предложил Серега. — А то тут уже все спят.
— А в ванной Лунин с кем-то трахается, — добавил Пашка, явно для Волконского: Серый тогда Машку к Лунину ревновал страшно.
— Не, ребят, мы домой поедем.
Машка ему чуть по голове не дала:
— Какое «домой», ты проспись сначала! — а Серый и забыл, что за рулем, растерялся.
— Пошли петь, — повторил Серега.
И мы пошли.
Дом старый, кухня огромная, тоже пустая почти — стол, холодильник, плита и раковина, — и табуретки притащили, вот и все удобства. Окно открыли, чтобы курить, чайник у нас два раза убегал… Вот тогда они и пели. Русский рок всяческий — «Бурлака», «Крылья» Наутилосовские только вышли тогда, «Время колокольчиков»… Машка без гитары серебряным своим голосом пела Янку Дягилеву — я представить не мог, что так вообще возможно! До сих пор жалею, что не было тогда этих умных телефонов с диктофонами или хоть самого простого магнитофона с микрофоном. Мне ж не поверил бы никто, если б мне фантазия такая в голову пришла — рассказать, как звучит чистейшим сопрано спетое «А мы пойдем с тобою погуляем по трамвайным рельсам». Пашка смотрел на Машу, открыв рот, Серый только губы кусал, но это ж Паша, к нему ревновать просто нельзя… Машке, по-моему, пофигу было и на Пашку, и на Серегу, даже на Серого тогда. Просто пела. Нравилось ей. А потом они спели то, от чего я едва не ушел в ванную рыдать, да вовремя вспомнил про Лунина. «Прощай, чужая земля, но нам здесь больше нельзя…» — вспоминаю, а до сих пор комок к горлу. Глупо? Но ведь это про нас, про нас! «Когда я проснусь, снова буду один под серым небом провинции», и это вот невыносимое совершенно: «Мы вновь вернемся сюда, но кто нам скажет, когда?» Прощай, чужая земля, да. Прощай.
*
Я и сам только в пятнадцатом вернулся. Из Абхазии. В двухтысячном написал мне младший брат Лены Бестужевой, Саша, мол, Гагра — это гроб. Приезжай, тебе понравится. Я приехал. Мне понравилось. Тогда у них еще везде была война, то мины на пляже, то еще какая хрень, разруха страшная — и при этом сосредоточенная упорная жизнь. В двухтысячном Гагра была не гроб, а склеп: полуразрушенный, заброшенный, но вполне величественный. И тихий. Удивительное дело, я до сих пор слышу в Гагре эту тишину. Зимой или в начале весны ее не забивает летний шум, но даже и через него она есть, есть всегда, и всегда видны, если знать, куда глядеть, стены старого склепа. Это честно. В Абхазии это важно — чтобы честно.
Я не буду сейчас — кто прав, кто нет, я ведь о другом. Вот кто видел подземный переход через центральную улицу, под потолок засыпанный опавшими листьями? Да, в Гагре. И кафе, которое к седьмому году уже открыли: столики, кухня-плитка — а сверху висит кабина неработающего уже четырнадцать лет фуникулера. Так кафе и называется: «Под фуникулером». В Гагре там кафе, в Ткварчале — промзона, фуникулер висит высоко-высоко… Сейчас, наверное, сняли уже? Не знаю, давно там не был.
С медициной там было плохо; и до войны-то все больше по курортам, а после и того не стало. Человек с тонометром был прямо нарасхват. Потом уже, лет через десять, может, чуть раньше, стали появляться врачи… Ну, как сказать — врачи? Выпускники вчерашние-позавчерашние, из Нальчика в основном, да из Ростова-на-Дону. Опять же, о коллегах плохо не скажу, но… Но. Жене моей не помогли ни в Сухуме, ни в Нальчике, в Германию мы не смогли, а в Москву не успели. Так вот.
А когда я вернулся из Москвы один, то довольно быстро понял, что нам с моей тоской в Абхазии тесно. И мальчишек, конечно, надо было нормально учить, но главное — это. И я про себя не буду больше, пожалуй. А то история длинной выходит… и говорить мне все еще больно. Словом, вернулся, а тут и нет из наших никого, кроме Басаргина и Женьки Оболенского с педиатрии; мы с ним еще на подготовительных курсах познакомились, да так и приятельствовали. А, и Леночка, конечно. Елена Александровна. До сих пор Бестужева.
Когда мы пришли в интернатуру тем же составом, нас будто ждали уже. Удивительнее всего получилось с Мишкой, так-то в реанимацию интернов не брали, но его взяли только что не с порога. Я думал — он же чувствительный парень, — что тяжело ему будет, но Мишка оказался и крепче намного, да и просто — человеком на своем месте. Анестезиологи работали на операциях по одному, Мишку тоже быстро стали одного оставлять, хотя это и неправильно, конечно. Но народу тогда в больнице не хватало, да там всего не хватало, если честно. Правда, эндоскопы уже завели, я помню, как с ними управляться, учились… Нас тоже водили, мол, положено, вы же еще все-таки учитесь. Интересно, сейчас я вспомню хоть что?
Хоть что, кроме того случая… да вот хоть как у них начался их роман. Вот это, пожалуй, стоит вспомнить. Лена тогда уже в хирургию ушла. А, да, я же не сказал. Лена — медсестра, училище заканчивала, думала потом тоже в мед перейти, но тогда уже все начало сыпаться, и Лена решила, что хватит с их семьи пока одного студента, а она работать пойдет. Старший их брат тогда уехал в Калининград в военно-морское какое-то училище или даже институт, что оно там… Институт, у него высшее образование, вообще у них одна Лена так со средним специальным, да мама, вообще, кажется, только школу и закончила. А все остальные учились, учились. Сашка, Михаил — тот тоже что-то такое, водного транспорта, семейное это у них было. Девочки… нет, не помню, и про младших самых тоже не скажу сейчас, знал, но забыл уже. А Лена вот — медсестра. Операционная. Как тогда перешла из терапии, так вот до сих пор. Говорят, нарасхват, говорят, ее даже просить ни о чем не надо, она как мысли читает, знает, что подать еще до того, как врач руку протянет. Но, по-моему, Ленка просто ход любой операции помнит, ну и разбирается уже, сколько лет опыта-то. Ее ценят все, уважают и — это я слышал, — сочувствуют в том плане, что «личного счастья нет у бедняжки». Хорошо, при ней такого никто не ляпнет, а то ведь Леночка за словом-то в карман не лезет. С другой стороны — да, все так, а с третьей… Счастье, это ведь такая вещь, кажется, нет его и не было, а посмотреть внимательнее — да вот же оно! Только посмотри, ну, или просто вспомни.
Пашка с ней был на «вы». Так-то он быстро на «ты» переходил, а тут вот все никак. Это даже немного игрой казалось, Сергей смеялся, мол, развел тут девятнадцатый век! Но Пашке так даже и нравилось — и точно, что нравилось Лене. И Паша ей нравился. Правда, Катька Лаваль — Трубецкая, конечно, она перед дипломом фамилию поменяла, — так вот, Катька так сочувственно говорила: с Пашей Леночке каблуки не носить. Так ей и с ее работой тоже как-то… Словом, в тапочках удобнее. Но это все мелочи, понятное дело, каблуки там, ерунда вся эта. Если б сложилось все, то, думаю, не помешало бы никому, что Пашка Елене Александровне до виска. Они, главное, уже идеальной парой были, как эти… ну, не Малдер и Скалли, но похоже. Коллеги. Вообще медикам хорошо романы друг с другом заводить, всегда есть о чем поговорить в постели. Или там… на кухне, я знаю? Правда, Наташа моя не медик… была, да. Учитель английского. Но это скорее исключение, чем правило, а в правило попадали как раз вот Пашка и Лена Бестужева. То есть, попали бы, будь у них время.
/…я еще думаю — вот ему в восемьдесят восьмом было сколько? Семь или восемь уже? Он ведь помнил же что-то, да? Когда все случилось… Сейчас, наверное, в живых никого не осталось, хотя могли же и дотянуть до нормальной терапии, нет? Как раз вот где-то к середине девяностых начало появляться что-то лечащее, правда, не у нас, в Штатах или в Европе. Антиретровирусная терапия, проще сказать — лекарства от СПИДа. То есть, вылечить оно не могло, да это и сейчас все еще невозможно, но люди не по три-четыре года живут, дольше, и нормально живут, я знаю. Но этот парень, похоже, жить и не рассчитывал. В восемьдесят восьмом ему было лет семь, он попал в Элисте в больницу — с чем, с пневмонией? пиелонефритом, фурункулом каким-нибудь? Главное, что ему кололи гентамицин одним шприцом со всем отделением. Я говорил, да? Ракеты одноразовые, шприцы многоразовые. От этого все беды. А, да, их потом еще переводили — кого куда, потому что соседи жить не давали, боялись. СПИДа тогда боялись, как всего непонятного боятся, о трагедии той каких только теорий не сочинили, кажется, даже инопланетяне там как-то отметились. А как по мне, так все просто. Хрен с ракетами, а вот шприцы одноразовыми потом научились делать, и на том спасибо. И даже СПИД-центр устроили, для поддержки и реабилитации жертв той трагедии. Тоже дело. Только вот тот парень — не помню я его фамилии, вот хоть ты режь! — реабилитироваться не захотел./
Он ей журнал принес, «Хирургия и анестезиология», что ли — на английском, потому что штатовский. Принес не просто так, а попросил, если Елена Александровна может, перевести ему статью какую-то. Елена Александровна сказала, что английский не очень хорошо знает, но может попросить младшего брата. Пашка после советовался и со мной, и с Серегой, мол, что это значит, отшила или нет?
— Это значит, что у нее точно есть младший брат, который сечет в английском, — ответил Серега, и на этом Паша как-то перестал интересоваться нашим мнением.
Потом я их увидел в ординаторской вдвоем, но, вроде как, с кем не бывает? Лена одолжила Паше свою пилочку для ногтей — и это вот никакого отношения к роману не имело, а было всего лишь издержками профессии. На одну операцию шел всего один комплект перчаток, и это хорошо, если на одну, а не на всю неделю. Порвешь перчатку заусенцем или острым ногтем — и пожалуйста, оперируй так или не оперируй вообще, пока новые не закупят. Или пациенты принесут. Или уж сам разоришься. Киселев еще сказал, что пословицу про дельного человека и красу ногтей он, как заведующий отделением абдоминальной хирургии, сейчас понимает гораздо глубже. И что вот по этому критерию самый дельный из интернов как раз Пашка, Леночкиными стараниями. Но он ведь и в самом деле был среди нас лучшим. Как это говорят — легкая рука, да? Вот, легкая, Киселев его не зря выделял, только в отделении тогда ставки не было, все разобрали. Людей не хватает, а ставок нет. Шуточка еще ходила: почему врач работает на полторы ставки? — потому что на одну есть нечего, а на две некогда. Собственно, да, вот как-то так оно и было. В итоге, Пашка с Сергеем работали в общей хирургии, чуть ли не вдвоем на одну ставку. Нам с Юшневским больше повезло: в пульмонологии места были, странно даже, — а прочнее всего устроился, конечно, Мишка. Да, вот опять мы были почти тем же составом. Повезло.
И тогда, значит, это осень? Следующий год после интернатуры, осень — или декабрь? Разве что начало самое, дни короткие, темные, снега еще не было практически, это я помню. Не то чтобы что-то необычное для наших мест, где в Новый год чаще дождь идет, чем снег. Город наш — он для лета, поздняя осень и зима ему не идут, а тогда не шли как-то особенно. Кризис опять же, ларьки вдруг полупустые, на Центральном рынке крыша протекла и сигареты хорошие пропали. Грязь, небо серое, закаты только видны — желтые, как при гепатите. Словом, если уж тянет тебя выйти в окошко, то вот самое время. Ну он и вышел.
Привезли на скорой, фельдшер — Аркашенька, сука такая, — всем раззвонил потом, что спидозного привезли. Идиот. Но да, парень, собственно, прямо вот оттуда и… вышел. Пятый этаж или четвертый? — невысоко, потому выжил, но поломался страшно. Привезли его к нам, потому что ближе, до Больничного комплекса он просто не доехал бы. Хрен его знает, может, это и к лучшему было бы, ну не хочет человек жить, все для этого сделал, ну… Да вот нельзя. Надо спасать… И все отказались.
Нет, я в точности не знаю, не спрашивал, кто что придумал, какую причину, кто куда делся. Знаю, что остались в приемном эти два кадра, Аркашенька и самоубийца под седацией. А, ну и я, но меня быстро Мишка сменил. И Леночки не было, не ее смена. И вот…
Вот так они передо мной и стоят до сих пор — оба.
В операционную мы его втроем поднимали, это я помню. Почему-то решил, что буду за давлением следить, ну и прочее, что потребуется. Слава Богу, Мишка прибежал, а то наследил бы я там… без опыта, ни черта толком не зная уже, хоть и учил когда-то. Но Сергей правду сказал, бригаде бы оперировать, счастье, что Пашка прежде в травме подрабатывал, хотя такого и он не видел, точно. У парня из ноги, не очень-то на ногу и похожей, торчали кости под какими-то дикими углами, сломан таз, ребра… Кажется, ЧМТ тоже, вот за это не поручусь, хрен знает что с легкими и кишечником, словом… Блин, вот как он выжил-то вообще? А выжил. Казалось бы, да? — самый быстрый и надежный способ самоубийства: выйти в окно. Только я с тех пор в него тоже не верю, во-первых, ни хера это не быстро, а во-вторых, оказалось, что и не надежно тоже. Повезло.
Ему.
Операцию я не помню. Вот не помню, и все тут. Да и откуда? — я ходил в реанимацию скандалить, чтобы место выделили, причем не в детской, куда самоубийцу по возрасту могли положить, а в обычной, где Мишка работал. Тоже… послушал разного. И что надо отдельный бокс, и палату после него с хлоркой мыть, и вообще уже помер, небось, Майборода сказал, что там травмы, несовместимые с жизнью. Майборода — это тот фельдшер со скорой, мудозвон Аркашенька. А я отвечал, что, мол, ничего, пока совмещают. Травмы с жизнью, в смысле. Шутил. А они там втроем… Не помню, сколько оперировали, помню, что когда подошел в очередной раз, уже темно на улице было, но — декабрь же, рано темнеет. А все равно долго. Когда в последний раз зашел, вижу — да, заканчивают. Кровищи там, обломки костей в лотке, обрезки тканей — не одежды, нет, часть кишечника, что ли, резецировали… Черт знает, что, короче. И вот тогда я увидел, а понял уже потом, когда они размывались: перчатки у обоих просто в хлам рваные. Просто в хлам. И руки в крови. У обоих.
Нет, опять скажу: я не знаю, как так получилось. Почему кроме них никто не взялся, почему даже из травмы никого — не знаю, врать не буду. Почему никто после не то, что не сел даже, а и выговора не получил? — не знаю, не спрашивал, на планерках ничего не говорили, да и то — это хирургия, я к ним не ходил. Знаю, что Киселев тем же днем уехал в командировку в Новую Анну, но раньше ли, после — не в курсе, вот не было его и все тут. И как у этих двоих вчерашних интернов получилось парня спасти, а не угробить — не знаю, тут вот уж точно что звезды встали. Как говорится, не пытайтесь повторить.
/Что точно знаю — в начале двухтысячных этот парень был хотя и не здоровый, конечно, но вполне живой. В местной молодежной газете ему деньги на лечение собирали. Так его звали Саней, но полностью — Кирсан, имя такое… не самое частое, да. Что же, ну, хотя бы живой./
Их обоих, месяца не прошло, просто тихо уволили. Ставку сократили, всего делов-то. И вот как канули они оба, просто исчезли. И все… И все, да. Следом ушел Мишка, потом тоже тихо отбыли Катя и Юшневский, потом и я ушел — ну, не мог. Потому что… да понятно же все. Вот, два человека, рискнули всем — и ими же все и откупились. Если бы тот Саня не выжил, боюсь, не увольнением бы Пашка с Серегой отделались. Но Саня выжил, а их уволили. И это еще полбеды. Беда в том… ну, черт, ну что? Девяносто восьмой год на дворе, о том, что с ВИЧ можно здоровых детей рожать, никто и не мечтал даже. А эти оперировали. Нет, точно никто ничего не знал и не спросил, потому как — что делать с ответом? Тем более, что и так он ясен же, ответ этот. «Понимаешь, — говорили мне, отводя глаза, — им здесь больше нельзя… Нельзя им здесь больше — и работать, и вообще… Больше нельзя». Киселев говорил, еще кто-то — а я кивал, мол, да, конечно же. Кивал и слышал спетое их голосами продолжение: «Мы стали легче тумана, мы стали чище дождя». Только без окончания, потому что знал — не вернутся. Прощай, чужая земля. Прощай.
Больше мы не виделись и больше не встречались так, чтобы всей группой или хотя бы нашей компанией с той еще сестринской практики. Будто сломалось что-то или окончилось безвозвратно. Как — знаете? — летний полдень. Даже в самый длинный день это ведь минуты всего: астрономический полдень. Наверное, просто наша молодость тогда и закончилась вот так — быстро и незаметно.
*
Я не ищу их. Словно боюсь не найти. А пока не нашел — могу думать вот это вот: мы вновь вернемся сюда…
Но кто нам скажет, когда?
