Work Text:
Сказ о Ставре, князе черниговском, о могучем богатыре Василии Микуличе и бестолковом князе Киевском
Хороши они были – глаз не отвести, да и как иначе? От любимого сына земли русской кровь и плоть, от Микулы тёплого, вешнего, ласкового! Где ни встретят его и кровь его – радуются люди, брагу варят, меды ставят, братчину-микульщину справляют, – первого оратая, пахарей любимца, потчуют. Кто земли не боится, в тело её тёплое руки по локоть погружает, тот и богатырю честь отдаёт, и деткам его, да ещё песню сложит о сыне Матери Сырой Земли – богатыре Микуле Селяниновиче. С его сошкой дóрога чёрна дерева, с его гужиками шелко́выми, с омежиком серебряным, с присошками кра́сна золота, – сложит, да и детям-правнукам перескажет, перепоёт, заповедает.
Хороши были Микуличи: Василий да Настасья, могучий богатырь да поляница удалая. Оба резвые да ладные, и силой бог не обидел – в бою за правое дело, за землю родную, за удаль молодецкую да за честь девичью задних не пасли, не отступали, не трусили. Настасья Микулична, чтоб по сердцу себе мужа найти, уж сколько глаз стрелами повыбивала, булатных палиц изломала, в чистом поле охотясь, людей защищая. Могучей поляницей прослыла, а замуж пошла за Добрыню Никитича, и то не вдруг! Вздумал Добрыня силой помериться, встретил богатыря могучего да ударил палицей – а богатырь не падает, смеётся, дразнится! Что ж это, говорит, – думала, комарики меня покусывают, а это русский богатырь меня пощёлкивает!
Сбила Настасья Добрыню с седла, ухватила за жёлтые кудри могучего, сунула себе в карман не глядя, да решила: придётся по сердцу — в мужья возьму, не придётся — голову срублю. Добрыня хорош был, тем и спасся. Взяла его Настасья Микулична в мужья, на пиру с дружиной славной мёд-пиво пила, песни славные пела, да брата дразнила: мол, теперь-то твой черёд. Василий только отнекивался, за сестрино счастье не одну чашу зелена вина поднял, а девиц-то не замечал. Ни поляниц могучих, ни княжеских дочек, золотом-шёлком украшенных, ни купеческих дщерей, полных да весёлых, ни простых селянок, ни заморских царевен – никого не видел. Шемаханская царица, и та шатры свои раскидывала, колдовские шёлковые сети расстилала, танцем чаровала – не поддался Василий: сети порвал, за танец поблагодарил по обычаю, златом-серебром, да с тем и отбыл.
– У-у-у, шайтан! Не иначе и сердце у матери взял, мрамор да гранит!
Сплюнула в сердцах, как царице не пристало, да в родной Ширван отбыла несолоно хлебавши – ну точь-в-точь лиса хитрая, золотого петушка упустившая.
С той поры от Василия отстали. Уж если саму шемаханку отринул – видать, не родилась на свет ещё та красавица, что сердце богатырское завоюет, по жизни рука об руку пойдёт. Говорили люди, живёт за тридевять земель царевна-лебедь, против которой уж никто не устоит; да где она, та царевна? Посудили да порешили: боронить Василию землю русскую, хлебопашцев защищать, отцово наследие перенимать да глядеть в оба: не досмотришь, так вражья сила на Русь-матушку со всех сторон надвинется, Киев-град в полон возьмёт, матерь городов русских обидеть захочет. Ан нет, не на тех напали! Крепко Русь тогда стояла, верой праведной полнилась, Орде, и той отпор давала, хоть могута да злость из той через край плескали.
Так и шло до поры до времени. А потом пропал Василий, как и не было его. По первости и не хватился никто: дела богатырские, мало ли, куда ускакал – может, дивного зверя-дракона полевать умчался? Да и мало ли заботы, за добрым молодцем следить? Сам уж себя защитить сумеет. Может, хана поскакал воевать, может, на печь лёг мудрости набираться – кому какое дело? Болтали языки досужие, да толкового ничего не выболтали.
Однако ж долго ли, коротко ли, а слухами земля полнится. Эти уж вовсе несуразные оказались: нет, мол, Василия больше, сгинул без вести, да не где-нибудь в странах заморских, а в соседском княжестве Черниговском. Тут даже самые дурные плюнули да верить отказались: как так-то! Леса черниговские и впрямь знатные, но чтоб богатырь земли русской в берёзках да сосенках заблудился – такого и в страшном сне не привидится. Разве Бабе-Яге либо Лешему попался, так и тут не складывается: ну какая нечисть на детище Микулы-пахаря пойдёт? По земле-то каждая тварь ступает, птица, и та, устав, опускается; кто ж посмел бы?
А как приехал в светлый Киев-град гостем Ставр Годинович, князь Черниговский, да на пиру лишнюю чарку горилки перцовой опрокинул, так правда-то на свет и выскочила, будто шило из мешка.
– Счастье мне с дружиной моей венчанной, Василисой Микуличной, – говорит, – да такое, что двумя руками греби, аки жемчуг скатный – и за дюжину лет не справишься. Ни у кого такой радости нет – норов ласковый, ум острый, сила богатырская, очи – озёра синие, а уж коса-то, коса! С Уральских гор дочка Великого Полоза гостить приезжала, и та позавидовала, хоть у самой кудри, почитай, из самородного золота.
Так расхвалился, ровно тетерев на току. А Добрыня Никитич напротив него сидит, слушает, да на ус мотает. Знакомое, слышь-ко, почудилось. Настасья-то Микулична уж как братца своего искала, во все стороны весть посылала – пропал, мол, богатырь, очи синие, кудри золотые, – а оно вон как повернулось! Срам, да и только!
– Что ж ты, гость черниговский, счастье своё не привёз, хоть не на словах похвалялся бы, – говорит. Ставр только глазами блеснул: с Добрыней они оба богатыри могучие, к шуткам да подковыркам застольным привычные.
– Дома, – отвечает, – радость моя сидит, по пирам не шастает. А коли надо будет, так и тебя, Добрыня, и всякого другого молодца за пояс заткнёт. Да что там, сам великий князь киевский верха не возьмёт, поверь уж слову моему молодецкому.
Добрыня-то вправду добрый богатырь был, промолчал бы, видя, что горилка в голову гостю ударила, да при княжеском пиру какой только сволочи не бывает. Один шепнул, другой приврал, третий в ухо нашептал – дошло и до князя великого, гневливого.
– А ну-ка, – говорит, – покажи, коли не врёшь, какое такое чудо меня за пояс заткнуть похваляется!
Тут и Ставра закружило-заколодило, гневом пробрало. Да мыслимое ли дело, чай не на рынке невольничьем!
– Я, – говорит, – тебе не слуга и не шут ряженый, чтоб по приказу заголяться да судьбу свою суженую напоказ выставлять! Что зря хвалился – сам знаю, а только и ты, князь, правды не забывай.
Это князю-то! Да не какому-нибудь выскочке удельному из болот московитских, а великому, могучий Киев крестившему! Одним словом, к ночи сидел уже Ставр Годинович в темнице глубокой за затворами да запорами, горе горькое мыкал. Князь-то Володимир не из тех был, кто обиды спускает.
А уж о том, как Василий Микулич мужа своего из той темницы вызволял – о том сказ особый требуется. Прямо сейчас и начну, коли чарку нальют. Эх, хороша, крепка перцовочка!
Так вот: долго ли, коротко ли, однако ж вести дурные до Чернигова добежали. Услыхал их Василий Микулич, ликом светлым почернел – говорил ведь! упреждал! просил лишку не хвастаться, людскую зависть чёрную не дразнить! …да только кто из голов горячих когда мудрую осторожность почитал? На себя бы глянул сперва, потом мужа любимого судить пробовал.
Глянул Василий. Перед стеклом заморским в раме резной выпрямился как был: в платье женском, васильками шитом, с двойной косой золотой. Уж сколько спорили со Ставром – тот всё горячился, хотел правду объявить, волей своей обычай вековой пересилить, да Василий не дал.
– Неужто передумал меня в мужья брать? О том ли в ратной сече да в шатре твоём шёлковом сговаривались? Али хочешь, чтоб супругами считаться перестали?
Ставр тогда аж побелел, брови чёрные соболиные сдвинул, в грудь широченную себя ударил так, что лязгнуло.
– Мне веры не имеешь? Вася, я ж для тебя семь пар сапог железных истопчу, семь ковриг каменных изглодаю!.. ты вся жизнь моя, вся радость!
Василий его тогда обнял, к груди прижал. До сих пор помнил, как удивился: ведь это он Микулы-пахаря сын, а плечи у Ставра куда как шире… ну да и ладно, в том ли счастье? Ещё косой саженью мериться, экая глупость! Когда одним только пальцем дотронешься, а в груди пламя вешнее искры пускает да цветами распускается, лелевой свирелью поёт – до споров ли, кто сильней, у кого кладенец длиннее? А ведь как впервые в поле встретились да в бою сошлись, так и неразлучны стали…
– Верю я тебе, Ставр Годинович, и ты мысли дурные брось. Ещё чего удумал, камни глодать! А только сам подумай: скажем правду – сами смуту начнём. Каждому не объяснишь, а каждый спросит, на ком князь-батюшка женился. Да и косу я уж растить начал, сам ведь говорил – любы тебе кудри мои, век бы гладил. Нешто стричь теперь?
Правду сказал, а того не признал, что от землицы-матушки больше взять довелось, чем от отца-пахаря. Трудно богатырю такое про себя вслух высказать, да и к чему? Ставр-то, поди, не слепой был, видел, как под ударами молодецкими тает Микулич, расступается, в себя и сошник живой, и семя жемчужное берёт – точь-в-точь земля вешняя, душистая, нутро своё плугу раскрывшая…
– Боюсь я тебя обидеть, вот и гневаюсь, – сказал тогда Ставр, а только сердитым недолго остался. Тяжело злу сердце открывать, о недобром думать, когда поцелуй на устах горит. И сейчас Василий тот поцелуй помнил: едва ли не слаще первого был, а в памяти горечью отозвался. Эх, Ставр Годинович, Ставр Годинович, и что бы тебе промолчать вовремя? Да что уж теперь былое поминать, о будущем думать надо, из княжеской темницы выручать.
Смотреть не смог. Ножницы только хрястнули, взвизгнула тоненько коса толстая, богатая. Голову как на сторону свернули – вторая косища, вслед за сестрою обречённая, к полу тянула. Её Василий тоже не пощадил, зубы стиснул. Растил, лелеял, гребнем частым чесал, зельем колдовским мыл, у Яги за червонцы купленным – и вот так, в один миг проститься! Чуть слеза не выступила, да удержал её Василий. Косы-то отрастают, а Ставра второго в мире нет.
Слуги Ставровы под дверями чуть друг друга не подавили, подглядывая. Вышел Василий, оглядел их. Никому тайна их общая не ведома была, разве что старая нянька Ставра, грудью его вскормившая, слепыми глазами больше видела, чем иные – зрячими, да молчала. Мудрая была.
– Седлайте коня, – велел. Глянул на чудо-наряд, васильками шитый, шёлком затканный, да припечатал. – Платье несите. Мужское, татарское!
Дивно было сызнова в мужское нарядиться. Да только выбора не было: знал Василий, что великий князь киевский на чужих жён уж больно падок. Уж не требовалось и к Яге скакать, чтоб яблочко по блюдечку пустила: отправит князь дружину свою за богатствами Ставра да за женой молодой, а дальше уж руку властную на всё княжество черниговское наложить попробует.
Не прочь от беды – навстречу ей поехал. Вьётся дорога в лесу густом, от рассвета синем, конь вороной быстро копытами перебирает, а Василию всё мерещится: сердце стучит-колотится, подгоняет. Ставра вот так же впервые не так взглядом острым выцелил, как сердцем узнал: зашлось, как птица, в ладонь пойманная. Только вспоминать стал, как женихались, друг перед другом в грязь лицом ударить боялись, румянцем оба горели, покуда на ночь в одном шатре не остались да не поняли, что нет спасенья, да и не надобно оно… А тут уж и клуб пыли да топот конский, слуги княжеские навстречу скачут. На Василия уставились, как на диво лесное – а чего пялиться? Брови соболиные, очи соколиные, усы, и те навёл, как полагается: татарин татарином, мать родная не узнает.
Выслушал их Василий да рассмеялся, а у самого сердце не на месте – как Ставра выручать? Темницу из земли-матушки выворачивать? Войной на святой Киев златоглавый идти? Совсем уж негоже.
– Опоздали вы, – отвечает. – Василису Микулишну я в Орду отослал. Все богатства Ставра мы вывезли, а теперь скачу я в Киев-град собирать дань. За двенадцать лет.
Кто из слуг поглупей был, тот сразу коня развернул и назад кинулся: князю дурную весть первым доставить, награду пеньковую на шею получить. Остальные только вслед Василию смотрели да переговаривались: виданное ли дело! За двенадцать лет!
Как новость до белых каменных палат дошла, так князь Красно Солнышко аж в лице переменился. Говаривали люди, бывает такая напасть: злой дракон-Горыныч солнце глотает, а замест него остаётся дырка чёрная в небесах. То же и с князем приключилось: чернее ночи, только глазами по сторонам зыркает, на кого бы гнев спустить. Любимая племянница Забава Путятишна, и та притихла, грозного дядьки боясь, а уж слуги все попрятались – это сразу. Потому Василий Микулич беспрепятственно во двор княжеский въехал, в хоромы светлые вошёл. Да не вошёл – втёк, как по маслу! Татарское-то платье носить надо уметь, лучше него для подлой атаки тихим сапом да со спины никто в мире наряда не придумал. Разве что, бают, ниндзи японские, да врать не буду, не встречал.
Идёт Василий к князю грозному, а сам по сторонам из-под ресниц осматривается: нет ли Ставра? Может, хоть знак какой? Да нет того нигде, и как выручать – неведомо.
Как поздравствовались, так хозяин богатый пир закатил. Говорят же: прежде чем о делах разговаривать, гостя накормить-напоить следует досыта, а то и в баньке попарить. У князя-то Владимира мать, княгиня Ольга, в банях хорошо понимала, – древлян когда-то так отпарила, что не дай бог. Так что Василий ухо востро держал. Известно ведь, послы Орды на землях киевских долго не живут, – да и другие прочие, чужого возжелавшие, быстро в навь уходят. Потому и чашу вина едва пригубил, и спиною, в дорогой халат затянутою, к окнам не поворачивался. Да и под халатом тем калантарь позванивал, не враз и стрелой прошибёшь.
– Что-то ты, гость дорогой, вина не пьёшь, мяса не ешь, – этак с подковыркою князь Владимир говорит. А Василий с племянницы княжеской глаз не сводит: понял, едва Забаву увидал, как Ставра выручить: – Нешто брезгуешь?
– Дела впереди бегут, а за пир сесть всегда успеется, – Василий в ответ ему, – отдавай мне дань за двенадцать лет, да в жёны Забаву Путятишну. У меня девяносто девять жён есть, а сотой для ровного счёта не хватает.
Как услышала Забава – побелела, как яблонев цвет, да прочь попятилась. В орду-то идти сотой женой – ей, княжеской племяннице! Мыслимо ли дело! А Владимир себе и думает: девку, конечно, жаль, но если посол молодой так засмотрелся, что и про еду забыл, может, и получится сторговаться. Не на смерть ведь отдавать Забаву, а замуж; стерпится-слюбится, вон и халат на госте дорогой, шёлковый. Одним словом, политически мыслить начал, как князю великому и положено. Забава как приметила – заметалась. Что измыслить, как от брака постылого отбрыкаться? Думала, думала, да князю-дядюшке на ухо и говорит:
– Так ведь посол этот – женщина!
У Владимира перепёлка, в меду варёная, в горле колом встала, еле прокашлялся:
– Ты, племянница милая, белены объелась? Богатырь это!
– Женщина!
– Богатырь!
– Женщина, женщина, женщина!
Известно, как Орда впереди замаячит, так в каждой тихоне волчица лютая проснуться норовит, а Забава и до того не из молчаливых была. Очи синие разгорелись, щёки алым налились, чуть ногами на князя не топает, да ерунду несёт: мол, покуда за столом посол ордынский сидел – кота приблудного погладил, а какой мужчина кота гладить примется? Сапогом под брюхо не поддаст, и то мурлыке радость…
Долго ругались. Уже Василий и рекогносцировку короткую провёл, и кобылу Ставра своего на княжеской конюшне заприметил, и где того держат, прикинул. По всему выходит – силой не взять, хитрость нужна. А князю Владимиру ту же смуту и супруга мудрая в голову заронила: что как права Забавушка? Вон поляницы могучие какие бывают, одну Настасью Микулишну хоть вспомнить, – может, и в Орде такие есть?
– Испытай ты его, – говорит, – да хоть на кулачках! Никогда женщине в кулачном бою не победить, это тебе не в поле скакать, добычи искать!
Ладно, – князь думает. – Хоть время потянуть, пока умное что придумается.
Подошёл к ордынскому послу, а тот, про потеху услышав, обрадовался.
– Отчего же не потешиться? Я с детства бои люблю!
И ведь правду сказал, так и было. Да только драться по-разному можно: кто силой дурной давить пробует, а кто пальцем ткнёт – и падает противник, ровно его змея ядовитая кусила. Так и тут вышло: вышли братья, один другого шире, на плечах рубахи трещат, кинулись! Да только на том месте, где только что посол ордынский стоял, пусто оказалось. Бросились снова – и опять! Точно в воздухе растворяется, да на новом месте из воздуха выходит. Взбеленились братья, к проигрышам не привычные, да изо всех сил молодецких ринулись. Пыль столбом взвилась, громыхнуло, точно с неба, и вот уж лежат оба навзничь, а на крутых лбах две шишки здоровенных надуваются.
– Говорил же я тебе, Забава, богатырь это! – своё Владимир гнёт, а Забава бедная чуть не плачет, головой качает:
– Где ж это видано, отдавать девицу – за женщину?!
Уже гневаться князь начал, да жена его в укорот взяла. Византийские принцессы, они такие.
– Скачки, – говорит, – устрой. Драться ещё куда ни шло, но женщине в мужском седле долго не усидеть, анатомия у нас неподходящая!
Поскрёб князь в затылке, а что поделаешь? Коли супруга словесами учёными браниться начала, так уж лучше сразу согласиться, оно и дешевле обойдётся.
– Не желаешь ли, посол молодой, ещё потешиться? – спрашивает ласково-ласково, а сам глазами халат так и ест, так и ест. Узор незнакомый, это какого же улуса орнамент? Не понять. Не побоялся посол без слуг явиться, значит, войско следом идёт – ой-ёй, как бы выкрутиться? И Забавы жаль, и дань отдавать – от одной мысли в горле ком, а жальче всего себя самого, безвинного. Как только судьба довела с таким противником столкнуться? А вдруг самого хана сын? Вон морда какая наглая, смуглая, сидит – не боится, глаз не опускает, а ведь один в чужой земле, в чужой власти, да какое там! Такого тронь – себе дороже окажется. А если права Забава, так ещё хуже. Слыхивал князь про земли далёкие, страны дивные, откуда шелка да порох везут, да фарфор дорогой: там, говорят, и в войске императорском девка служит, да дракон при ней на побегушках – но это, понятно, уж вовсе враки бессовестные.
В секунду в голове пронеслось, а посол молодой глядит на него сблизи насмешливо. И что-то князю дивное мерещится, неправильное, а что – никак не схватить.
– Отчего же, – отвечает, – не потешиться. Я с детства скачки люблю.
Встал да прямиком к конюшням княжеским, хозяйским глазом наглым смотрит-оглядывает. Тут-то князя и ошунуло: глаза-то синие! Где ж такие в Орде сыщешь? Да поздно уж спрашивать, гость незваный коня себе выбирает – и, как в насмешку, кобылу Ставрову взял, к шее крутой приник, на ухо конское шепчет что-то, будто уговаривает. Слово, видать, особое знает.
Тут князь Владимир всё и понял. Чародей ордынский к ним пожаловал, вот и вся недолга. Уж лучше б богатырь! Хочешь, не хочешь, а придётся Забаву отдавать.
Скачут кони быстрые вперегонки по траве-мураве, а князь Забаву воспитывает:
– Не упрямься, – говорит, – иди за посла! Богатырь он, да роду не простого, чародейского…
Та ревёт, дура-девка. Ну да что с неё взять, бабий волос долог, а ум короток. Спросил, с чего мысль такая под кокошником угнездилась – чушь несёт: руки, мол, мягкие, по земле идёт, как лебёдушка плывёт, голос серебряный… плюнул князь, да и решил: в последний раз попробует. Скачки-то выиграл молодой посол, княжеских умыл прилюдно. Взял князь Владимир сердце в кулак, как заповедано, в третий раз к гостю непрошеному пошёл.
– Не желаешь ли, – говорит, – молодой посол, со мной потешиться? В баньке испариться?
Сам думает: в баньке-то гость калантарь снимет, там другой разговор начнётся. По матушкиным заветам, что древлян в баньке до смерти запарила. А тот, наглый, хмыкнул, да и говорит врастяжечку:
– Не понравится тебе, князь великий, со мной в баньке париться, да и мне с тобой навряд ли. Другому обещался, и некогда мне тут рассиживаться. Но, коли хочешь, сам потеху тебе предложу.
И на доску шахматную кивает, что у князя на почётном месте стояла, послов удивлять. Сам-то Владимир редко играл, не по чину ему, да и в юности лапту да городки больше чествовал, а заморское игрище не по душе ему пришлось. Однако ж деваться некуда. Да и слыхал князь от посла индийского да турецкого, что женщины в шахматы сроду не игрывали, ум-то короток у них!
– На что играть-то будем? Хотя и так вижу, за тебя скажу: коли выиграешь ты, княже – и дань не возьму, и Забаву в отчем дому оставлю, – сладко ордынец говорит, искушает, а глаза синие колдовские так и жгут, так и жгут, куда там царице шемаханской! – Ну а коли я выиграю, что мне дашь?
Владимира в жар бросило, до того чародейство ордынское близко оказалось. Под шёлком позванивает, тугими кольцами змеиными вьётся, очами синими блестит – даже сердце заходится.
– Отдам, – говорит, – Киев-град.
За дверью аж ахнули: что творишь, княже! Киев-град златоглавый без боя, без почёта, одиночке-воину сулить, кем бы тот ни был! Князь и сам опамятовался, головой затряс, да назад сказанного не воротишь.
– Советников ко мне! – шипит. – Самых премудрых! Подсказывать!
Доска между ними – что твоя крепость Корсунь, с боем ещё не взятая. Головки фигурные что шлемы ратные блестят, каждая клетка – как знак межевой, ступи – не воротишься. Советники княжьи в уши ему вперебой шипят-дудят, в книжицу заморскую тычут, победу обещают, да только и сам князь не лыком шит: что слушает, а что и нет. Игра недолгой вышла: только разошёлся Владимир, победу близкую почуяв, воинство светлое вперёд двинул, как под стены Корсунь-града, – а посол ордынский усмехнулся усмешкой змеиною да ферзя чёрного вперёд как выставит!
– Мат, – говорит. – В пять ходов. При всём моём к тебе, князь Киевский, уважении.
Да как так-то! Владимир уже и доску втихомолку перекрестил – нет, не наваждение, вправду, значит, колдовство чужое сильнее веры истинной.
– Забрал ты, посол, Киев-град – забирай уж и голову, – говорит в сердцах, а посол-то чародейский только усмехается.
– На что мне твоя голова, княже? И Киев-град себе оставь. Отдавай за меня Забаву Путятишну!
Тут уж у Владимира всякая охота спорить пропала. Велел свадебные пиры готовить, в колокола золотые звонить, чернь созывать на празднество. Забава, дура, рыдмя рыдает, плачет, – не дело, мол, дядя, срам на весь Киев! Да кто б её слушал, малоумную…
Скоморохи пляшут, гости княжеские пируют, чарки заздравные опрокидывают, Забава зарёванная в пол глядит, как девке и пристало. У Владимира только-только сердце отпустило – пропетлял, Киев-град при нём остался, Забаву в жёны могучему чародею отдал, а дань и по-своему посчитать можно, на приданом экономия получится! – одним словом, легко отделались. Да только гость ордынский сидит, голову повесил. Хоть улыбнулся бы, красу этакую в невесты заполучив!
Встревожился князь: неровен час, недоволен окажется! Всем тогда несдобровать. Подступил к послу осторожненько, за плечо крутое тронул.
– Что ж ты, жених, невесел? – говорит. – Али не потрафили чем?
А Василий того только и дожидался. Сидел на пиру княжеском что на иголках острых, всё думал – жив ли Ставр Годинович, цел ли. Из подвалов киевских живым-то не всяк уходил, только на удачу надежда да на силу богатырскую. Брови свёл, да и говорит:
– Что-то тоскливо мне, князь, нерадостно. Не гусляры у тебя, не песельники – волки воют.
Владимир руками развёл, сам думает – ну ордынец! и гусляры тебе не те! девку этакую отдали, а он песенки слушать решил!
– Да где ж, – говорит, – я других-то возьму? Не прогневайся!
У Василия сердце птахой пойманной колотится, в калантарь стучит, да за колоколами Лавры не слыхать, и то слава богу. Вспомнил, как Ставр за ним ухаживал, каждый вечер то на бой вызывал, а то с гуслями приезжал, песни пел – да так сладостно, что в ближней роще все соловьи от зависти осипли. С песен тех и началось заветное, нежданное, от чего губы сохли да руки могучие дрожали, шелка в шатре каждую ночь мялись-рвались да стоны тихие в самое небо уплыть норовили. Так оно бывает: обнимешь-поцелуешь друга дорогого, самой судьбой данного, а отпустить уж нету сил. Ради такого и женским именем назовёшься, и косу длинную отпустишь, и платьем, васильками шитым, украсишься…
Враз всё вспомнил, что было, а сам виду-то не подаёт, хитрым глазом косит.
– Ой, князь, – говорит, – говорили в Орде, что есть у тебя Ставр…
Горло перехватило, как на грех. А князь и рад, в ладони хлопнул.
– Есть! Умеет! Может! Привести Ставра!
Подземелья-то киевские глубокие, решётки частые, замки крепкие, а только любовь верная и не из таких глубин вынимала. Вот и Ставр опять солнце ясное увидел, думал уж – в последний раз. Ведут его под руки на княжий пир, колокольный звон в уши льётся, а мысли все – как там Василий, спасся ли. Уж про норов Владимира каждая собака знает, послал, небось, за чужой женой, без сечи не обошлось бы, а раз пирует Владимир, значит?..
От мыслей таких не то что пировать – жить не хочется. Ставр как впервые Василия Микулича своего увидел, так и пропал, в очи синие загляделся, в кудрях золотых заплутал, спасенья не искал, не жаждал. Потерять его – так незачем и жить, да и что за жизнь в неволе, в подземельях каменных?
А князь великий ласковой мысью растекается, за стол зовёт:
– Садись, Ставр Годинович, попей-поешь с нами!
Да на почётное место, ковром застланное, указывает. Ставр свету не взвидел, плечом двинул, от стола богатого отвернул.
– Спасибо, князь, сыт я.
Посол-то ордынский со Ставра глаз не сводит, аж в лице переменился. А Ставр только глянул искоса да брови свёл: виданное ли дело, племянницу княжескую замуж за такого отдавать! Позор на всю Русь святую…
– А коли сыт, так сыграй нам, гость черниговский, хоть на гудке, хоть на гуслях, – Владимир просит. – Покажи своё умение!
И за меньшую милость на колени падали: как же, сам князь из погреба тёмного вынуть приказал, к примирению шаг первый делает. Да только как представит себе Ставр Годинович, какую судьбу муж его венчанный принял, так и сводит всё внутри, гневом лютым обжигает всего. От скоморохов гусли выхватил да об землю их!
– Сыт я по горло твоим гостеприимством!
Князь гневливый, на расправу скорый, тоже как солома полыхнул. Одни препоны с самого того пира злополучного, где Ставр счастьем семейным на беду свою похвастался, хоть бы где просвет! Ногой в сафьяновом сапожке топнул, кулаком стукнул.
– Княжеские гусли ломать?! – кричит. – Взять его! Заковать! В подвал волоките! В погребах сгною! Голодом заморю!
Тут уж час долгожданный для Василия настал. Вышел он из-за стола княжеского, да между Владимиром и Ставром очутился, ладонью властной по сторонам их раздвинул да и говорит:
– У нас в Орде и не такие поют.
А сам Ставра по плечу пальцами – вспомни, мол! узнай! сколько раз рука эта тебя по спине крутой, по шее бычьей гладила, а то и в таких местах, про какие и вслух не говорят, трогала! Сколько раз ты пальцы эти целовал, от меча мозолистые, а всё ж таки в мире самые ласковые!
Не узнаёт Ставр, гневом переполненный, руку с плеча сбросил. Василию это как нож острый в сердце, а вместе с тем и радостно: как ни хорош из него ордынский чародей вышел, а всё же Ставру никто другой не надобен. Повернулся Василий да в лицо Владимиру глядит, близкую Ставрову погибель читает.
– Эй, – говорит, – князь! Отдай мне Ставра, а я прощу тебе дань за двенадцать лет.
У князя-то и глаза под лоб подкатились, так думал, в чём подвох. За двенадцать лет дани на добрую половину Киева набралось, а тут ордынец себе пленника непокорного забирает, – чистым золотом, считай, втрое по весу невольника упрямого заплатить хочет!
– Согласен! – кричит. – Бери! Бери Ставра, молодой посол!
Вся челядь в свидетелях, да и по Правде если – слово княжеское дал. А ордынец, как нарочно, спрашивает:
– От своего слова не отказываешься?
– Не отказываюсь! – да по рукам ударили, обещание скрепляя. А посол опять:
– Могу с ним делать что хочу?
– Делай что хочешь, хоть в масле калёном вари!
Тут Василий наголовье с бармицею снял, рукавом шёлковым лицо обтёр да к Ставру повернулся. Все и ахнули: какой там ордынец, русич же! Вон и глаза синие, и кудри золотые, криво стриженные! Да румянец во всю щёку, да уста сахарные… да ведь жена это Ставра венчанная! Не зря, вишь, хвалился, правду чистую говорил!
– Али не узнал меня, Ставр Годинович? – Василий спрашивает, а у самого и голосу нет, до того во рту пересохло. Ставр-то – как кремень-скала, с места не сдвинется, ухо не приклонит, взгляда не бросит. Неужто впрямь не узнаёт?!
– Не видал я тебя никогда, и видеть не хочу!
Другой бы взбеленился, разгневался, а у Василия-богатыря сердце соловьём запело, лелевой свирелью звонкой разлилось, вешними цветами распустилось. Такого Ставра встретил, таким и полюбил: честного, могучего, на гнев и ласку скорого. Обошёл его, да в лицо глянул:
– Здравствуй, – говорит, – Ставр Годинович! И теперь ты не узнаешь меня?!
Тут уж до Ставра сквозь гнев тяжкий голос родной долетел, глаза раскрыть заставил. Аж шатнуло, до того изумился.
– Здравствуй, – отвечает, – любовь моя, Вася…лиса Микулична!
Чуть не проговорился, – однако ж, в последний миг себя удержал. Оно и к лучшему. На земле-то русской чего ещё не бывало, а только двух богатырей промеж собой женить ещё никто не удумывал, эти первые хитростью да любовью обычай давний победить смогли.
Прильнул к нему Василий, на груди распластался, глаза закрыл. Сил даже на то, чтоб княжеского коварства бояться, не осталось, – да и какое там уже коварство, когда вся челядь в свидетелях, и при колокольном звоне святом клятва принесена! Лежит Василий на широкой груди под рубахой шитой, и слышит лелеву свирель в той груди, да частый стук сердца-скакуна, что на полпути не остановишь, под узду не возьмёшь. А Ставр его по волосам гладит – точь-в-точь как ночью звёздной в шатре шёлковом, когда пальцами впервые в кудрях крутых запутался, да так на волю и не пошёл, не захотел.
– Только где же твои, Васенька, – шепчет, – косы золотые?
Василий пальцем ему по лбу постучал.
– По косам золотым, – говорит, – ты из погреба на божий свет выбрался!
Забава только тогда дар речи обрела. Как саданёт кулачком девичьим по столу – аж чарки прыгнули!
– Я тебе, дурню старому, что говорила! – кричит. – Женщина это!.. Женщина! Женщина!!!
Что уж там дальше при дворе княжеском творилось да за кого Забаву замуж строгий дядька отдавал, того ни Ставр, ни Василий не видели, да и не спрашивали. Своего счастья по венца было, хоть бы не разлить.
А только говаривали люди, будто Настасья Микулишна, поляница могучая, с тех пор с сестрицей ездить стала. Поглядела, бают, на житьё-бытьё в княжестве Черниговском, да и решила так:
– Богатырь ты али богатырша, мне без разницы, лишь бы счастлив был да землю русскую защищал. Ставр-то, гляжу, на тебя не надышится…
На том и порешили. А правда ли, нет ли, не нам судить, да только не любо – не слушай, а врать не мешай.