Actions

Work Header

Блаженны плачущие

Summary:

То, что случилось на войне, должно было остаться на войне.

Notes:

(See the end of the work for notes.)

Work Text:


 

…яко тии утешатся.

Мф 5:4

 

— Ты можешь жить вечно, — сказал Абсолют. 

Стоя на самом краю скалы, Рокэ, герцог Алва, соберано Кэналлоа, наблюдал за большой рыбацкой лодкой, неуклюже перебиравшейся с волны на волну.

— Ты можешь жить вечно, — с еле заметным вздохом прошептало сияние в его голове. — Жить вечно, выбрать любое посмертие или новую жизнь на другой Бусине Ожерелья.

Сеть, которую тянули рыбаки, явно была не пустой — уж больно тяжело шла, не поддавалась, заставляла их гнуть загорелые спины.

— Сердце Мира может выбрать любую награду, — терпеливо повторил Абсолют. — Вечную жизнь. Путь Одинокого. Рассветные сады. Может изменить существующую реальность, если таково будет его желание.

Чайка — крупная, большеногая, серокрылая — запуталась в сети, прельщённая лёгкой добычей; один из рыбаков наклонился к ней, высвободил из верёвок яростно клюющийся мокрый комок и, вместо того, чтобы свернуть преступнице шею, небрежно отшвырнул птицу прочь — лети, глупая. Живи, покуда живётся. Не возвращайся.

— Я выбираю Лабиринт.

***

Свои годы Рокэ Алва перестал считать лет эдак с двадцать назад — в этом уже не было никакого смысла. Все, кого он когда-то знал, с кем дружил, кого любил, один за одним отправлялись в Рассветные Сады, а он зачем-то всё жил и жил… Тоскливые долгие дни — сомнительная награда за спасение этого мира, однако он не просил себе иной, и его никто не торопил. 

Прежде Рокэ был слишком занят. После Великого Излома надо было поднимать из руин страну, выяснять отношения с соседями, заново устанавливать и укреплять границы, отстраивать города. Рокэ, молодой, сильный, окруженный такими же сильными и молодыми соратниками, носился с одного края Талига на другой — и простой люд обожал и боялся господина регента так же, как прежде боялись и обожали солдаты своего Первого маршала. Штандарты Кэналлийского Ворона полоскались на ветрах Торки и Марикьры; Рокэ смеялся, пил с друзьями, дрался на дуэлях, пел у походного костра и в дамских будуарах, прикрывался беспечностью, словно щитом, никому не показывая выжженную степь, в которую превратилась его душа.

Герцогу Алве не полагалось иметь слабостей, и с течением времени он избавился ото всех, кроме одной: подъезжая к своему столичному особняку на улице Мимоз, он по многолетней, тщательно лелеемой им привычке каждый раз поднимал глаза на одно из окон третьего этажа. Это было самое неприметное окно, всегда тёмное, закрытое, занавешенное старым пыльным бархатом, не менявшееся год от года; если поймать миг, когда в нём отражалась первая вечерняя звезда, можно было представить себе, что в темноте, прятавшейся за этим окном, кто-то зажёг свечу.

Mea culpa. Mea culpa. Mea maxima culpa.*

Годы тянулись нескончаемой чередой. Рокэ всё реже наезжал домой в Алвасете, погрязнув в пучине государственных дел. Малолетний король достиг совершеннолетия, и Рокэ, сложив с себя полномочия регента, занялся реформой армии, потом принял на себя обязанности кансилльера. Все ждали от него, что теперь, сняв опостылевшую цепь, он, наконец, окончательно осядет в столице, женится, обзаведётся наследником… Рокэ начудил и тут — много лет прожил холостяком, а под старость усыновил недавно осиротевшего внучатого племянника. Альбин Салина, после соответствующей церемонии ставший Альбином Алвой, пошёл в их породу, уродился в Рокэ и невеликой статью, и великим гонором; знавшие его родителей с сомнением качали головой — Альбин и вправду походил на старого Ворона больше, чем на своего покойного отца, так может быть… Ничего подобного, разумеется, не было, и быть не могло — его чресла, выхолощенные фамильным проклятием, были пусты; ни одна из благородных девиц, коим он давно потерял счёт, не назвала его виновником своей тягости и ни один черноголовый младенец не был оставлен на его пороге. Чьим сыном на самом деле был бойкий синеглазый Альбин, Рокэ предпочитал не думать — мать мальчика, доносили ему, любила долгие верховые прогулки в обществе своего красавчика-грума, простого бастарда простой олларианской мещаночки, в окошко к которой запросто мог забраться любой проходимец.

Ребёнок ненадолго вернул его к жизни. Ребёнок требовал времени, требовал внимания, бежал к нему, вырываясь от нянек, забирался на руки, заглядывал в глаза. Ребёнка надо было растить, воспитывать, ему надо было покупать пони, нанимать учителей, ставить руку. Временами, глядя на него, подросшего, одинаково ловко орудуюшего шпагой, лазающего по деревьям и цитирующего Дидериха, он испытывал что-то вроде неловкой стыдной гордости — и странную ноющую боль там, где у обычных людей находится сердце. Первый в выпуске, по окончании Лаик Альбин три года отбегал в оруженосцах у старого маршала Савиньяка, а после, возмужавший, заматеревший, вернулся в Олларию, чтобы сделать блестящую придворную карьеру.

Они так и служили вместе, сперва Карлу, после него — Октавию. Из Альбина получился отличный помощник — понимающий, верный и умный. Жить с ним было спокойно и, пожалуй, приятно — вот только Кэналлоа нужен был наследник, и, когда тянуть стало уже некуда, Рокэ велел своему приёмышу жениться.

—  Бери любую, — великодушно разрешил ему Рокэ, — какая приглянётся. Кэналлоа нужен наследник. 

Молодая жена немолодого уже Альбина превратила их старое, набитое воспоминаниями гнездо в приличный дом — взяла новых слуг, обновила парадные залы, завела свои порядки. «Мы подаем тизан и сладости в пять, в семь музицируем, в девять играем в тонто, в одиннадцать провожаем засидевшихся гостей». В особняке на улице Мимоз при новой хозяйке стало слишком постно, слишком светло и до отвращения пристойно… той весной, когда эта чопорная ворона вывела, наконец, одуревшему от счастья Альбину их первого горластого воронёнка, старый Ворон засобирался домой.

***

Выехать, однако, не удалось ни весной, ни летом —  сначала ему нужно было привести в порядок дела, дворцовые и свои, оставить необходимые распоряжения; старого соберано никто не торопил: все понимали, что впереди его ждала дорога в один конец. Альбин сдержанно причитал — полно, батюшка, зачем вам уезжать, такой долгий путь, не в ваши годы, не с вашим здоровьем… Ворона фальшиво каркала «без вас особняк опустеет», уже прикидывая, как запустит обойщиков и мебельщиков в освобождённые им комнаты. Рокэ рассеянно кивал ей, думая о своём… Ранним утром в первый день осени кортеж соберано, наконец, выехал со двора.

Оборачиваться не следовало — но Рокэ всё-таки обернулся. Неяркое утреннее солнце осторожно гладило камни старого особняка, красило их в прохладный сиренево-розовый. Скорбная фигура Альбина темнела в арке парадного въезда. Неприметное окно на третьем этаже было мертво — обитатель комнаты покинул этот дом много лет назад, и с тех пор никто, кроме Рокэ, не переступал её порога. Накануне вечером он в последний раз заглянул туда, чтобы забрать кое-какие дорогие ему мелочи — так, ничего особенного, просто пару растрёпанных книг, огарок в подсвечнике, старую подушку, с льняной наволочки которой давно выветрился запах волос, ветхий чёрно-синий колет из сундука, стоявшего у кровати.

Mea culpa. Mea culpa. Mea maxima culpa. 

Чем дальше он отъезжал от Олларии, тем легче ему дышалось. Старый добрый южный тракт, знакомый с раннего детства, с той счастливой поры, когда отец ещё брал его в седло — многажды езженная дорога, похожая на все дороги этого мира… вон та трава, думал Рокэ, покачиваясь в карете, вытоптанная, выгоревшая, вся в мелких засохших соцветиях какого-то сорняка — она точь в точь как та, что покрывала в девяносто восьмом бескрайние степи Варасты. Вон деревенский пруд, блеснувший внезапно густой синевой Очей Сагранны. А вон трактир с вывеской, на которой грубо намалёвана Святая Октавия — очень похожая, кажется, была на постоялом дворе во Фрамбуа, и так же светило низкое вечернее солнце, и перепуганные куры врассыпную бросались из-под копыт уставших лошадей… вот только юноша, которому он небрежно бросил тогда повод своего Моро, был совсем не тем, что гладил сейчас морду смирной гнедой кобылки у трактирной коновязи. Да, тот был совсем другим — ладным, высоким, ясноглазым, в чёрно-синем колете на едва-едва начавших разворачиваться плечах. Того юноши давно не было на свете, и помнить его не следовало вовсе, но Рокэ отчего-то помнил, и память эта была единственным, что хоть как-то могло объяснить его существование. 

Именно она, эта память, тщательно вытравливаемая им год за годом и не менее тщательно хранимая, гнала его прочь из опостылевшей Олларии всё дальше и дальше на юг. Может быть там, думал Рокэ, ему станет легче. Возможно, в землях, где тот юноша никогда не бывал, там, где нечему будет напоминать ему о нём, герцог Алва освободится, наконец, от груза этих воспоминаний. 

В прежних своих комнатах Рокэ остановиться не пожелал, послав вперед гонца, чтобы для него приготовили бывшие покои собераны Долорес в Западном крыле. В замке удивились, наверное, но ослушаться не посмели — к часу, когда старый соберано Кэналлоа ступил под гулкие своды замка Повелителей Ветра, путь от парадного крыльца до высоких резных дверей его матери был уже выстлан для него пестрыми морисскими коврами. 

Здесь, кажется, всё было по прежнему, как в дни его детства. Рокэ не спеша прошёлся по светлой анфиладе, вышел на террасу, постоял, опершись на широкий каменный парапет, поглядел на море, расстилавшееся далеко внизу… любопытная серокрылая чайка опустилась рядом, подвинулась к нему бочком, внимательно осмотрела с ног до головы и сорвалась обратно в тревожную предвечернюю синеву. Рокэ провожал её взглядом до тех пор, пока не потерял среди других, точно таких же, с криками носившихся над замковыми башнями, потом пошёл в библиотеку, где молча суетились слуги, расставлявшие по полкам книги, привезённые им с собой из столицы.

— А это куда, соберано? — окликнули его, указав на замотанную в белое полотно картину, прислоненную к ящику со странной рухлядью, не надписанному олларианским управляющим.

— Оставьте. 

Ужин Рокэ велел подать на террасу, где просидел в одиночестве дотемна, а потом вернулся в библиотеку. Его ящик, нетронутый,  всё так же стоял у стены — Рокэ переставил его на бюро, рядом прислонил картину, не размотав полотна, сел в кресло и принялся бездумно наблюдать за лунным лучом, осторожно перебиравшимся с полки на полку… вот точно так же мальчишка вошёл бы сюда, аккуратно ступая босыми ногами по мозаичному полу. Пришёл бы без свечи, понадеявшись на полнолуние, неслышно шёл бы вдоль полок, задумчиво ведя пальцем по корешкам. 

— Ищете альбом с гравюрами из жизни Беатрисы Борраска, юноша? 

Мальчишка вздрогнул бы, испуганно обернулся, сдерживая уже готовое сорваться с губ это своё нелепое «как вы смеете». Рокэ, в свою очередь, сдержал бы смешок — а и правда, сударь мой, за какой же это надобностью молодой человек семнадцати лет отроду мог отправиться в эдакий час в библиотеку? Ну разумеется, за трудами по фортификации или того хуже, по богословию. Да, да, и как я только мог такое о вас подумать, юноша, нет, я не приму ваш вызов, ступайте к себе, а книжка ваша, вообразите, вон, стоит себе на третьей полке. Не сопите так возмущённо, интерес к картинкам подобного толка в вашем возрасте вполне обычен.

Да он ведь и был самым обычным, его северный дурачок. Сидел в седле по-деревенски, неуклюже фехтовал, читал, разумеется, только всякие глупости, смешно злился, очаровательно улыбался, ещё очаровательнее плакал... Прибежал как-то раз домой, вымокнув под внезапно обрушившимся на постылый город ливнем, и едва не налетел на Рокэ, вышедшего в полутёмный вестибюль из бокового коридора. Остановился — запыхавшийся, перепуганный, мокрый, точно кто из ведра окатил.

— Вы наплакали целое озеро, юноша, — сказал ему тогда Рокэ, не без удовольствия наблюдая, как мальчишка лихорадочно пытается придумать остроумный ответ, заливаясь отчаянным жарким румянцем.

— Вы наплакали мне целое озеро на полу, юноша, — повторил Рокэ. — Даже если ваша дама отказала вам, это ещё не повод портить паркет. 

— Вы… вы! — ага, ага, а вот и сжатые кулаки, и нахмуренные, слившиеся в одну линию ровные густые брови, и заветная слёзка — настоящая, колючая, злая — блеснула в уголке правого глаза. 

— Идите, — сжалился Рокэ. — Идите уже с миром и переоденьтесь, Создателя ради. 

Изредка, когда в минуты слабости Рокэ позволял себе об этом думать, он неизменно пытался понять — как же всё это вышло? Что за странная прихоть заставила его в день Святого Фабиана назвать имя опального надорского герцога Окделла, протянуть руку, взять в дом врага, хуже — кровника? Поступок этот был более чем неразумным, и потому Рокэ долго злился — злился на мальчишку, что не отказался целовать руку убийце своего отца, злился на себя, что, поддавшись минутной слабости, по доброй воле на три года надел на себя ярмо воспитателя юного дворянина. По окончании церемонии он не потрудился сказать пареньку даже пары слов, велев своим людям взять на себя заботу о свежеприобретённом оруженосце, а сам уехал с королевской четой во дворец, где сперва полночи играл с его величеством в карты, а потом до утра зло вбивал её величество в пуховые дриксенские перины. Возвращаясь поутру к себе на улицу Мимоз, Рокэ всё думал, как бы ему поизящнее вывернуться из этой неловкой ситуации, и где-то за пару кварталов до особняка опрометчиво решил, что если снабдить юную надорскую катастрофу приличной одеждой, деньгами и свободным временем, то у того хватит такта быть юношей ежели не благодарным, то хотя бы незаметным. 

Быть благодарным юношей надорская катастрофа не пожелала — с незаметностью же всё вышло ещё хуже. Господин оруженосец моментально завёл очаровательное обыкновение собирать на свою лохматую голову все мыслимые и немыслимые неприятности, а будучи вытащенным за ухо из очередной переделки не выказывал ни малейшей признательности, лишь полыхал румянцем и яростно сверкал серыми глазищами. В первые дни это ужасно раздражало — до тех пор, пока не стало ясно, что паренька кто-то с завидной регулярностью пытается убить; видимо, его замшелая вотчина всё ещё казалась лакомым куском кому-то из дальних родичей. К тягостной обязанности делить с мальчишкой кров прибавилась обязанность беречь его светлейшую задницу от подстерегавших его наёмных убийц с арбалетами и ножами. Соблазн предоставить герцога Окделла его собственной судьбе был велик, однако Рокэ, собиравшийся в те дни воевать в Варасту, всё-таки потащил мальчишку с собой. Так уж и быть, юноша, думал Рокэ, краешком глаза наблюдая, как его привычно сердитый на весь свет оруженосец отмахивается от кухарки, пытающейся засунуть в его седельную сумку какую-то снедь, завёрнутую в тряпицу — Леворукий с вами. Состоя при мне, у вас будет хотя бы шанс благородно умереть в бою, а не быть бесславно зарезанным в какой-нибудь подворотне.

Кто знает, как возникает привязанность? Потом, много позже, когда события тех дней покрылись патиной времени, он думал, что уже тогда старательно обманывал себя — при нём у мальчика не было ни малейшего шанса погибнуть в сражении, Рокэ просто не допустил бы этого. Ему, видите ли, нравился, слишком нравился этот юный северный остолоп, такой незамутнённый в своей простоте. Мальчишка забавлял его — смешно пыхтел за левым плечом, бросал отчаянные взгляды, нёс какую-то пламенную чушь про великое прошлое Великой Талигойи. Рокэ полюбил беззлобно поддразнивать паренька в минуты досуга, сперва украдкой, а потом уже совершенно откровенно забавляясь его реакцией — господин оруженосец отнюдь не находил его подначки милыми и потешно обижался, с трудом сдерживая слёзы. А ещё в эти мгновения он стремительно хорошел, вызывая у Рокэ смутное желание не то продолжить словесную экзекуцию дальше, не то немедленно утешить бедного  страдальца, осушив его слёзы пошлейшими поцелуями.

Кто знает, как рождается влечение? Впервые поймав себя на подобных мыслях, Рокэ посмеялся — и впрямь, может ли быть что-нибудь пошлее желания целовать собственного оруженосца? Ухватить за незнающий бритвы подбородок, повернуть заплаканное юное лицо к свету — а ну-ка, господин оруженосец, позвольте вашему эру разглядеть вас как следует… Так-так, что тут у нас, фамильный окделловский нос, покрасневший, негероически шмыгающий — одна штука, переносица с двумя сердитыми вертикальными складками — одна штука, два мокрых серых глаза, пушистые ресницы без счёта, бледные, едва заметные веснушки — их, кажется, пока всего шесть, но то ли ещё будет под палящим степным солнцем. И правда ведь, ничего особенного, самый обыкновенный мальчишка, сотканный из тысяч разнообразных «не» ( не -ловкий, не -сообразительный, не -смелый), чьи искусанные растрескавшиеся губы почему-то стали вдруг невероятно притягательными. Разумеется, это просто усталость, просто война, просто немыслимый груз ответственности, так что просто посидите смирно, юноша, и тихонечко полюбуйтесь закатом, пока ваш эр полюбуется вами — и это не будет означать ровным счётом ничего, кроме войны и усталости. 

Как-то, после долгого дневного перехода, они ставили лагерь на низком берегу Расанны; мальчишка, когда Рокэ видел его в последний раз, вроде бы тёрся с людьми Савиньяка. Закончив со срочными делами, Рокэ отправился на берег и застал его среди купающих лошадей кавалеристов. Мальчик выводил свою вороную кобылу из Расанны; сочащееся водой исподнее липло к стройным бёдрам, больше показывая, нежели скрывая. Не замечая своего эра, юноша отвернулся, потянулся к заупрямившейся лошади, обнял её за шею, демонстрируя жадному взгляду Рокэ обнажённые плечи, сильную гибкую спину, маленький округлый зад, облепленный мокрыми складками. Так и стой, подумал Рокэ, делая шаг назад — вот так и стой, не поворачивайся ко мне, дитя, дай мне уйти, отпусти, не надо… Мальчишка обернулся. Поймал его взгляд, застыл, схватившись за недоуздок — тяжёлые капли падали с мокрых волос, стекали по вмиг заалевшим щекам. Рокэ хотел было пошутить — ай-ай-ай, юноша, когда же вы успели наплакать целую реку — но подавился воздухом. Он думал, мальчик испугается, отшатнётся, кинется прочь…

Мальчик переступил с ноги на ногу, неловко убрал влажную русую прядь за ухо и улыбнулся.

Кто знает, с чего начинается страсть? С поворота головы, с еле уловимого движения ресниц, с капли воды, стекающей со щеки на подбородок? В какую минуту тот, кто ещё вчера был лишь досадной пустяковой мелочью вроде камешка в твоём сапоге, становится желаннее всего на свете? Рокэ смотрел на него, и мальчик смотрел в ответ, и всё между ними вдруг стало правильным, стало возможным. Рокэ плохо помнил ту войну — вроде бы он машинально командовал, придумывал какие-то планы, раздавал поручения, а сам только и думал, как бы ему улучить минутку, когда их никто не увидит, и быстро прикоснуться к его руке.

Мальчик оказался смелее. После дарамского сражения он пришел к нему сам. 

Рокэ умывался у себя в шатре над тазом и не обернулся на вошедшего. Он думал, вернулся денщик с полотецем, и протянул руку, не глядя:

— Dámela, Miguelito.**

— Эр Ро… монсеньор.

Кажется, таз упал. Кажется, мальчик нервно потянул руку к шнуровке своей рубашки. Кажется, Рокэ спросил его, уверен ли он, кажется, мальчик ответил «да». Кажется, в первый раз Рокэ кончил, едва ощутив тяжесть его налившегося естества в своей ладони, кажется, они даже не успели раздеться. Кажется, они разделись потом — в самом деле, не приснились же ему разомкнутые молочно-белые бёдра, обхватившие его шею, впалый живот с нежным пушком, ходящая ходуном грудь с маленькими трогательно-розовыми сосками? Небольшой поклонник имперской любви, Рокэ чувствовал себя дураком, прежде отказывавшем себе в отменном кэналлийском — мальчишку хотелось выпить до дна, подождать, пока он вновь наполнится и снова выпить всего до капли без сожаления.

Господин оруженосец оказался нетерпеливым и пылким. По устоявшемуся меж ними молчаливому согласию он приходил в маршальский шатёр каждую ночь — судорожно прижимался к Рокэ, неуклюже целовался, кончал от пары прикосновений, трогательно расстраивался, возбуждался снова. В краткие минуты счастливого полузабытья тихонечко вёл пальцами по его рёбрам, словно по книжным корешкам, за каждым из которых притаилось восхитительное приключение. Если бы Рокэ мог, он бы сказал — о, в этой книге нет ничего интересного, юноша, кроме моего интереса к вам. Собственно, в целом мире меня, кажется, не интересует сейчас ничто другое. 

Позже Рокэ думал, что в те дни он совсем потерял стыд. И в самом деле, к Леворукому стыд, и благоразумие вкупе с приличиями туда же — разве победитель не заслужил своей награды? Вместо того, чтобы наставлять юного Окделла в благородном искусстве войны или дуэли, его эр наставлял его в искусстве брать в рот. Вот так, юноша, глубже, сильнее, ну что же вы, не разочаровывайте своего маршала. Юноша не разочаровывал — научился принимать до горла, безропотно глотал, подставлял под игривые укусы загоревшую шею, грудь, гладкие крепкие ягодицы. 

— Что ты думаешь делать с ним дальше, Росио? —  спросил как-то Эмиль Савиньяк, подъехав к нему во время дневного марша и знаком приказав маршальскому эскорту держаться на расстоянии.

— О чём ты? — Рокэ почти не слушал, предвкушая близкий привал, горячие губы, торопливые бесстыдные ласки. 

— О Диконе, — укоризненно покачал головой Эмиль. — Я буду молчать, разумеется, но остальные ведь тоже не слепые. 

— Дикон. Дикон, — бездумно повторил Рокэ, перекатывая на языке звонкое северное имя, — Ди-кон. И что? 

— Не валяйте дурака, герцог Алва, — зло сказал Эмиль, подъезжая вплотную. — Достаточно того, что вы уже валяете своего надорского дурачка на глазах у всей Южной армии.

— Успокойтесь, генерал Савиньяк, наши милые шалости на самом деле выеденного яйца не стоят, -— фыркнул Рокэ. — Вздумай герцог Окделл исповедаться, ему и рассказать-то толком будет не о чем… во всяком случае, будь он девицей, от подобных забав ему точно не понести.

— Мальчик влюблён, неужели ты не замечаешь? — Эмиль пристально посмотрел ему в глаза. — Что ты будешь делать в столице с по уши влюблённым в тебя герцогом Окделлом, Росио, скажи мне, сделай милость?

Кошкин Эмиль был прав, Рокэ и сам нет-нет да и задумывался об этом, но…

— Ты думаешь, кто-нибудь посмеет открыть рот в моём присутствии? — он надменно выгнул бровь. 

— При тебе нет, разумеется, а вот при нём… Мальчика прикончат в первом же поединке. 

— Он вовсе не так плох, как раньше, — возразил Рокэ, — я упражнялся с ним, и он…

— Хорошо, не в первом, во втором, — перебил его Эмиль, — не имеет значения, ты прекрасно понял, о чём я. Рокэ, береги Дикона. Ты ведь его эр, если ты вдруг забыл.

Да, кошкин Эмиль определённо был прав. Рокэ скосил глаза — мальчишка, послушно отъехавший назад вместе с остальными, откровенно клевал носом после бессонной ночи, глупо улыбался и так и норовил вывалиться из седла. 

— Займитесь своими людьми, генерал Савиньяк, — Рокэ разобрал брошенный было повод, тронул коленями Моро. — Я, хвала Создателю, ещё при памяти. 

О, Рокэ до сих пор был при памяти — в этом-то и проблема. И, если бы время было к нему милосерднее, он с радостью забыл бы то, что случилось потом, навсегда оставшись где-то в солнечной осени девяносто восьмого на бесконечной пыльной дороге, где за его левым плечом сонно улыбался счастливый герцог Окделл. 

Mea culpa. Mea culpa. Mea maxima culpa. 

Да, думал Рокэ тогда, да, защитить мальчишку от наёмных убийц он ещё в состоянии, но как защитить его от него самого? Он будет нарываться, лезть в драки, он и раньше-то лез, а ведь теперь ведь ему и правда есть, за что. Кэналлийский Ворон совратил молоденького герцога Окделла… да уж, определённо, эта новость займёт умы столичных сплетников куда больше победы над Адгемаром. С этой интрижкой определённо пора было заканчивать. Остудить юношеский пыл нарочитой холодностью, успокоить собственную совесть дорогими подарками… То, что случилось на войне, должно остаться на войне.

Въезжая во Фрамбуа, Рокэ уже знал, что предстоящая ночь будет последней. По-хорошему, не должно было быть и её, вот только слишком велико было искушение хоть разок уложить мальчишку на чистые простыни. Они долго сидели с остальными в общем зале трактира, а потом, когда все разошлись, поднялись в комнату Рокэ, куда прыткий трактирщик принёс ужин для господина оруженосца, прислуживавшего им за столом и потому не успевшего поесть. Вот и всё, думал Рокэ, вертя в руках плохонький стакан плохонького вина, глядя на торопливо жующего холодное мясо мальчишку. Вот и всё, мой хороший. Сейчас ты доешь, вытрешь руки о салфетку, посмотришь на меня, облизнёшь губы. Я привлеку тебя к себе, может быть, усажу на колени… Не съев и половины, юноша отшвырнул салфетку, встал, решительно схватился за рукав Рокэ и потянул его к алькову.

Рокэ был пьян, до краёв переполнен хмельной горечью — а юноша горел, вжимался в него, подставлялся так, что Рокэ пришёл в себя лишь осознав, куда именно мальчишка так упорно старается направить его член.

— Это так не делается, — хрипло сказал он, отстраняясь, — нет.

— Но… 

— Юноша, это не так просто, как вам кажется, — Рокэ осторожно тронул плотно сжатый вход подушечкой среднего пальца. — Нужно время для подготовки, нужно масло… и потом, вы же собираетесь въезжать завтра в город победителем?

Мальчик замер, сжался, кажется, готовый всхлипнуть; Рокэ развернул его к себе лицом, погладил по щеке.

— Это может быть больно… Леворукий, вам будет больно, вы точно этого хотите?

Мальчишка молча кивнул и уткнулся носом ему в шею.

— Ну полно, полно, — говорил Рокэ, гладя его затылок, — вы просто не сможете сесть завтра в седло, поверьте, мне доводилось видеть подобное… а если и сядете, долгожданный триумф обернётся пыткой для вас. Позвольте мне вас утешить?

О, эта нехитрая, необременительная наука — утешать мальчишку. Много ли тебе надо, бедное недоласканное дитя, теряющее голову от одного заинтересованного взгляда… Рокэ соскользнул вниз, обхватил губами крупную головку, выпустил, провёл языком до основания, вернулся назад, взял поглубже, плотнее сжал губы — мальчик вскрикнул, забился в сладкой судороге. Вот и славно, думал Рокэ, утираясь, вот и славно, говорил он себе, направляя голову мальчика вниз, туда, где томилось в предвкушении его собственное естество — вот и славно. Пусть этот приз достанется его следующему любовнику… тот, право, будет удивлён, что кто-то так хорошо обучил мальчика, так и не потрудившись сорвать его цветка.

Столица ожидаемо встретила победителей шумной бестолковой кутерьмой. Господин оруженосец, кажется, совершенно счастливый, осыпанный цветами, сияя, ехал в церемониальном конном строю на своём месте, прикрывая левое плечо своего маршала. Тем же вечером Рокэ пришлось прикрывать уже его — стрелок ждал их недалеко от дома. Рокэ успел увидеть блеснувшее в лунном свете дуло, поднять на дыбы коня… Потом, стоя в конюшне на коленях над хрипящим Моро, вырезая пулю, он думал — если они осмелились на такое прямо при нём, что же будет дальше? Нет, герцога Окделла надо было срочно отправлять подальше отсюда, в глушь, в Надор; его недоброжелатели не захотят подставиться, застрелив парнишку прямо в родовых землях — в тамошнем безлюдье смерть юноши не спишешь на случайную пулю. Мелькнуло непрошенное — а не взять ли его с собой на зиму в Кэналлоа? Поехали бы с ним вдвоём, спали бы вместе в придорожных трактирах, не таясь прислуги, купались в стылой солёной воде зимнего моря… нет. Незачем. Резать следовало сейчас, немедленно, ломать кость проще, пока она не успела толком срастись. 

Завтра, думал Рокэ, возвращаясь в дом, поднимаясь к себе, завтра же он отдаст необходимые распоряжения. Он выделит ему достойное сопровождение, охрану, снабдит деньгами, прикажет купить ещё одного хорошего сменного коня… Глупое сердце пропустило удар, а потом заколотилось вновь, неровно, бешено, так, как не билось никогда в жизни — мальчишка ждал его, сидя на ступеньках лестницы и, кажется, дремал, прислонив лохматую голову к перилам. Рокэ помедлил, затем потянулся его разбудить:

— Не спите? — самый дурацкий вопрос, с которым только можно обратиться к очевидно спящему.

Мальчик вздрогнул, сонно захлопал глазами — наивосхитительнейший представитель почтенного совиного племени, неизменно сладко засыпающий в час перед рассветом. Зачем ты здесь? Ждёшь меня? Хочешь справиться о пострадавшей лошади? Зацепившись за эту спасительную мысль, Рокэ спокойно продолжил:

— Моро повезло. Через неделю будет бегать.

Мальчик молча кивнул. Рокэ набрал в грудь побольше воздуха — надо отослать его спать, сейчас, немедленно, в конце концов он слишком устал и…

— Раз уж вы меня должались, пойдёмте, — вырвалось у него, и паренёк радостно вскочил, одёрнул парадный колет. Кажется, он снова подрос, машинально отметил Рокэ, нужно будет заказать новый… не нужно. Уже не нужно. 

Ему удалось сдержаться и увести мальчишку в кабинет вместо спальни. Там он поил его, растерянного, недоумевающего, и всё думал, что, раз они оба здесь, надо, пожалуй, как-то подступиться к тяжкому, но необходимому разговору. Болтал что-то неважное: про Моро, про меч Раканов, пожалованный ему сегодня его величеством… когда мальчик обнаружил, что на рукояти этой ветхой реликвии отсутствует один камень и предложил сбегать его поискать, Рокэ вздохнул с облегчением — вот и славно, пусть ищет, а он, пожалуй, пойдёт спать. Утро вечера мудренее, завтра он сумеет найти правильные слова.

— Ладно, юноша, если вам неймётся, можете взять Пако и поискать ваш карас. Будет забавно, если вы его отыщете. 

Мальчик просочился в дверь его спальни пятнадцать минут спустя — Рокэ, не ставший будить камердинера, даже раздеться ещё толком не успел. Вошёл без стука, прикрыл за собой дверь, замер с подсвечником-плошкой в руках. 

— Камень так быстро нашёлся? — Рокэ знал, что говорит глупость. Никто не смог бы в четверть часа отыскать тёмный карас на тёмной мостовой, и уж совершенно точно приносить его к нему в спальню было незачем.

— Я… это масло, эр Рокэ.

— Что?!! 

— Вы сказали вчера — нужно масло.

Наверное, выражение лица Рокэ испугало мальчишку, потому что он заторопился, глотая слова:

— Я пошёл, попросил кусок хлеба на кухне, с маслом — ну как я мог попросить просто масло, зачем бы? — а потом поднялся к себе, счистил его с хлеба… у меня там не было ничего подходящего, кроме этого, не в чернильницу же,  — он нервно протянул Рокэ бронзовую плошку, — вот только тут могут быть крошки, наверное… это же ничего? 

— Оно… сливочное? — едва смог выдавить из себя Рокэ.

— Ну… да. А какое нужно? 

Нельзя быть таким, — думал Рокэ, забирая идиотский подсвечник из его рук, опрокидывая его на кровать, стаскивая с него штаны. Абвении, запретите ему быть таким — таким глупым, таким чистым, таким наивным. Ты думаешь, как побыстрее сбыть его с рук, а он приходит к тебе с подтаявшим сливочным маслом пополам с хлебными крошками, и бьёт поддых, превращая блистательного Кэналлийского Ворона в последнее ничтожество. Ты хочешь, чтобы эта история закончилась максимально безболезненно, а она заканчивается бесславным грехопадением, удержаться от которого сейчас совершенно невозможно.

— Потерпи, мой хороший, — шептал он, раскрывая мальчишку пальцами, притираясь, вталкивая головку в сладкую горячую узость, ловя губами долгий болезненный стон. –Терпи-терпи-терпи, дыши, дыши… Мальчик послушно дышал, тяжело, судорожно, у него никак не получалось расслабиться; Рокэ утешал его, уговаривал, словно норовистого двухлетку, вместо привычного уже недоуздка впервые берущего железо, сцеловывал слёзы с его щёк. Каррьяра, какой же ты тугой, какой узкий, с тобой каждый раз будет как в первый раз, и мне плевать, что другого раза не будет — есть только «мы», только «сейчас», только ты, бьющийся подо мной пойманной рыбкой, только я, безрассудно забирающий безрассудно предложенное.  

Потом они молча лежали рядом. Рокэ прижимался к нему сзади, мелко благодарно целовал плечо, почти окончательно утратившее за это лето подростковую остроту. 

— Все ещё больно? - спросил он, увидев слезу, ползущую по щеке. — Дай я посмотрю, может надо…

— Не надо, эр Рокэ, нет… Я просто…

— Я тоже, — зачем-то сказал Рокэ. 

Он долго грел его в объятиях, баюкал, шептал на своём родном языке что-то о солнечной южной зиме, что жарче иного лета в Надоре, о высоких белых скалах, о своём старом замке над морем. О цветущих садах, о густом солёном ветре, обрывающем лепестки, об отважных серокрылых чайках, крадущих из рыбацких сетей улов точно так же, как один глупый северный мальчишка украл его сердце

Утро встретило его головной болью и неприятным разговором с его высокопреосвященством. С мальчиком определённо нужно было что-то решать. Дорак осторожно спросил его, не поедет ли молодой Окделл зимовать с ним в Кэналлоа… Рокэ ответил, что юноша уедет в Надор. Продлевать агонию не было смысла. 

Мальчишка, проболтавшийся где-то весь день, вернулся в час, когда холодное осеннее солнце, опустившись почти к самому горизонту, заглянуло в окна его кабинета. Рокэ слышал, как он весело перекидывался словами с прислугой во дворе, как топал по лестнице, перепрыгивая ступеньки, торопясь к нему, как, тяжело дыша, замер на пороге. Выдержав четыре удара сердца, Рокэ поднял на него глаза — юный герцог Окделл, запыхавшийся, счастливый, стоял в косом солнечном луче, пытаясь выровнять сбившееся дыхание, и радостно улыбался. Рокэ медленно отложил перо, задержал вдох… он и не предполагал, что живой человек может быть так сказочно прекрасен. Мальчишка сиял в закатном луче ожившей аллегорией первой любви, вышедшей из-под кисти великого Коро, сиял ярче солнца, ярче всех небесных светил, ярче закатного пламени, уготованного его мучителю. 

— Ваш опекун завалил мой дом письмами, — сказал наконец Рокэ. — Вас ждут в Надоре.

— Я знаю, — растерянно отозвался мальчик. — Он и мне писал тоже. 

— Я дам вам сопровождение. Можете выехать завтра с утра. 

— Но… 

— Вы едете в Надор, — повторил Рокэ. — Завтра с утра.

— Нет, — мальчик шагнул к нему, на сотую долю мгновения исчезнув, залитый светом, растворившийся в солнечном луче. — Нет, я поеду с вами, в Кэналлоа, вы обещали!

— Я? Когда же? 

— Сегодня ночью, — заторопился мальчишка, — уже почти утром, когда вы говорили со мной на кэналли, вы же сказали «Алвасете», потом ещё «мар», а это значит «море», и вы сказали ещё «вендрас конмиго», а «конмиго» это же «со мной», да? Дор Суавес так говорит, когда ему нужно, чтобы кто-то пошёл с ним. Я, конечно, плохо знаю ваш язык, но…

— Вы не знаете моего языка, юноша, — отрезал Рокэ. Вот и всё. Терпи, мой хороший, терпи, дыши, пожалуйста, дыши. — Вы едете в Надор.

Мальчишка замотал головой, недоумённо, отчаянно: 

— Рокэ, но как же…

— Вы забываетесь, юноша, — холодно сказал ему Рокэ. — Наш долг превыше наших желаний.

Больше в ту осень он его не видел. Мальчик не пришёл к нему проститься с утра, Рокэ не вышел во двор его проводить. Долгие проводы — лишние слёзы, а у паренька и так глаза всегда были на мокром месте.

Последовавшая за тем зима была самой длинной в его жизни. Он непривычно долго добирался до Алвасете — зарядившие дожди превратили тракт в болото. Приехав, наконец, измученный, грязный и злой, он, как и планировал, занялся делами своей провинции, принимал у себя бесчисленных визитёров, ездил с визитами сам, устраивал балы и приёмы, шутливо отбивался от атаковавших его незамужних дорит… а ещё той зимой он завёл привычку писать странные письма. Каждый вечер, возвращаясь к себе, он зажигал свечи, брал перо, бумагу и зачем-то принимался методично описывать минувший день, какие-то незначительные происшествия, провинциальные слухи… он писал их, и не отправлял, и они так и лежали среди важных бумаг, мешаясь и путаясь. Когда спустя месяц Рокэ понял, наконец, кому были адресованы эти письма, он немеденно сжёг их все, все до единого — сжёг только лишь для того, чтобы тем же вечером приняться за новое.

«Вообразите, сударь, — писал он, — сегодня в три часа пополудни мою скромную обитель навестила старая рэа Мартинес с двумя великовозрастными дочерьми. Младшая ещё куда ни шло, но вот старшая… я малодушно сказался больным, но дамы не были милосердны ко мне и добрых два часа пытали меня своим обаянием.» 

Шли дожди. Море штормило; ветер выл в каминных трубах, обрывал виноградные лозы, не давал рыбакам выйти в море… Рокэ писал:

«Этот болван Эрнандес прислал мне десять ящиков «Дурной крови», хотя я заказывал «Чёрную»! Бедняга, разумеется, хотел как лучше, но «Дурную» недурно делают и у меня в Алвасете, а вот раздобыть приличную «Чёрную» в наших краях решительно невозможно. Чувствую себя ребёнком, у которого отобрали надкушенный пряник».

Понемногу распогодилось. В горах начал таять снег, наполняя реки холодной мутной водой. Рокэ писал:

«Никогда не устану удивляться тому, как прекрасна может быть эта земля. Даже зимнее море, в непогоду сереющее точь-в-точь как ваши глаза, окрасилось сейчас в мой фамильный синий. Старый Педро поймал вчера дивного осьминога, совершенно такого же, какой красуется на гербе вашего приятеля Придда. Прежде чем съесть, я нарёк его Валентином.»

В городке, что стоял на берегу к северу от замка, пекли хлеб, жарили рыбу, плели сети, играли запоздалые зимние свадьбы. Рокэ писал:

«До весны ещё далеко, а я, грешным делом, уже думаю о том, как поеду обратно в столицу. По пути, правда, я сначала сверну на север, заеду на верфи и потом навещу Торку —  маршал фок Варзов давно ждёт в гости своего непутёвого оруженосца… да-да, юноша, представьте себе, ваш эр когда-то тоже был чьим-то непутёвым оруженосцем, впрочем, вы доставили своему эру куда меньше хлопот, чем я своему.»

Рокэ писал письма, жёг их и писал снова… он и сам не заметил, как все его дни слились в одно бесконечное письмо, в один длинный внутренний монолог, обращённый к тому, кто мёрз сейчас в заснеженной надорской глуши. 

«Пойми меня правильно — я не мог поступить иначе. Конечно, Кэналлоа не Оллария, но и тут довольно недобрых глаз, и я не думаю, что наша связь осталась бы незамеченной. Видеть же тебя рядом, не имея возможности хотя бы прикоснуться — пытка изощрённее самого нудного королевского приёма, знаешь ли».

«Конечно, я должен был поступить иначе. Должен был хотя бы попытаться всё тебе объяснить… Леворукий, ты всё равно ничего не понял бы, ты слишком наивен и ещё веришь в справедливость и добро. О, я совсем не тот человек, от которого следует ждать справедливости и добра, однако ты прав, я должен был поступить иначе.»

«Знаешь, я постоянно вижу тебя во сне. Ты приходишь в мою спальню, присаживаешься на подоконник… ты почему-то всегда присаживаешься на подоконник, молча смотришь на меня и не отзываешься, хотя я зову тебя изо всех сил. В этих снах луна светит из-за твоей спины, и кажется, что ты весь соткан из лунного света, будто призрак невинно убиенного из той дурацкой пьески, помнишь? Я жду и боюсь этих снов — мне кажется, в них ты умер.» 

«Как ты смотришь на то, чтобы я быстренько придумал нам какую-нибудь необременительную войну? Мы могли бы убраться из столицы сразу по приезду. Уехали бы вперёд, не дожидаясь даже авангарда… Бордон, Фельп, Гайифа — не важно, лишь бы ты ехал рядом. Я так привык чувствовать тебя за своим левым плечом, что мне кажется теперь, будто кто-то вырвал моё сердце.»

«Ездил сегодня в город, заказал для тебя полдюжины рубашек. Велел вышить воротники гладью по местной моде, белым по белому… Белое на белом, да, соглашусь, звучит странно — но это как раз тот сорт неочевидной красоты, что я ценю больше всего. Ещё купил тебе у морисков отменный клинок, как раз по твоей руке, потом пару пистолетов… кажется, неделя-другая, и для подарков мне придётся покупать новую подводу.»

«Наверное, я не поеду ни на верфи, ни в Торку. У меня какое-то смутное предчувствие… да, я поеду сразу в Олларию, пожалуй. Прямо завтра. Надеюсь, ты сможешь меня простить.»  

Да, думал Рокэ, отдавая распоряжения командующему замковым гарнизоном, управляющему, капитану своей охраны, да, ему надо вернуться в Олларию раньше намеченного срока. Странный голос, который он иногда слышал в своей голове с тех пор, как умер его отец, что-то шептал ему, и среди непонятных слов Рокэ мог пока явственно различить лишь «Оллария, Оллария». Тогда он ещё не знал, кто пытается говорить с ним, и не понимал его языка… Запрыгивая в седло, взмахивая рукой, прощаясь с подданными, пуская застоявшегося Моро в галоп, он думал лишь о мальчишке, что вернётся вскоре из своей северной ссылки. Я всё тебе объясню, — твердил он про себя, — всё объясню, всё исправлю, и ты простишь меня, обязательно простишь. Мой глупый наивный юноша, я истосковался по тебе так, как ни один рыцарь этого мира не тосковал по своей возлюбленной. Ты простишь, и придёшь ко мне, и я буду гладить твоё лицо через полотно рубашки, вышитой белым по белому, буду целовать тебя сквозь неё, ты только прости меня, пожалуйста, только прости… 

Mea culpa. Mea culpa. Mea maxima culpa.

Мальчик не простил.

В Олларии Рокэ встретил совсем другой юноша — холодный, вежливый, собранный. Рокэ по привычке протянул к нему руку, приобнять, растрепать русые волосы… юный герцог Окделл аккуратно отстранился:

— Вы забываетесь, монсеньор.

Рокэ убрал руку, распорядился отнести футляр с диковинными морисскими пистолетами в оружейную, полдюжины белых вышитых рубашек велел отдать в людскую, на тряпки. 

Сентиментальная сказочка закончилась.

В реальном мире не было места ни позорным слабостям, ни глупым мечтам. 

С каким-то странным холодным любопытством  Рокэ наблюдал за тем, как господин оруженосец ступает на кривую дорожку борьбы за дело Великой Талигойи. Юноша исправно посещал своего покровителя-кансилльера, её бледное величество, а потом пришёл к нему с ядом. Окделл не знал, что отрава не может причинить Рокэ вреда, и потому он не без удовольствия выпил её, красуясь:  Кэналлийский Ворон, юноша, разумеется, мерзавец и подлец, однако травить своего эра — это едва ли не большая пошлость, чем спать с собственным оруженосцем. Когда сопляк недрогнувшей рукой потянулся за своей порцией отравленного вина, пискнув что-то о том, что будет пить за справедливость, Рокэ приказал ему поставить бокал — этот глупейший водевиль и вправду грозил вот-вот перерасти в низкопробную мелодраму. Юноша между тем твёрдо и незыблемо пытался умереть — схватился за фамильный кинжал, вырывался из рук набежавших слуг, словно серокрылая чайка, угодившая в рыбацкую сеть… Рокэ должен был бы свернуть ему шею, и никто не осудил бы его — но он вышвырнул его из своего дома, из страны, из сердца. Лети, глупый. Живи, покуда живётся. Не возвращайся. 

Мальчишка вернулся осенью, принеся на своих крыльях беду. Близился Великий Излом, и Рокэ, тогда уже начинавший понимать, что именно ему предстоит впереди, на некоторое время упустил его из виду… а потом стало слишком поздно. Кажется, мальчик и его новые благодетели захватили власть; кажется, он сам оказался в темнице; кажется, он бежал; кажется, мальчик зарезал женщину, которую, кажется, полюбил, и был убит сам где-то на севере; кажется, Рокэ пытался вернуть его, но… События тех лет со временем сплелись в его голове в один странный причудливый клубок; единственным, что он помнил совершенно отчетливо, было позорное судилище, учинённое над ним их нелепым  узурпатором. 

— Виновен, — твёрдо сказал тогда мальчишка и равнодушно посмотрел на него совершенно сухими глазами. 

«Виновен», — шепнуло сияние в его голове. 

Виновен, — подумал Рокэ, — всё это только моя вина. Его сжатые губы. Его надтреснутый голос. Его глаза без единой слезинки… я ведь сам выпил все его слёзы, их вкус до сих пор на моих губах. 

Mea culpa. Mea culpa. Mea maxima culpa. 

Их Бусина всё-таки пережила Великий Излом. Рокэ — спаситель, истинный король, Сердце Мира — жил и здравствовал, а мальчик сгинул навсегда, не пожелав принять протянутой ему напоследок руки. О нём следовало забыть, но Рокэ помнил, и берёг в себе эту память, наверное потому, что она была последним, что позволяло ему ещё чувствовать себя человеком. Просто маленькая невинная слабость — приходить иногда в его комнату, брать его книги, ставить свечу в нелепую бронзовую плошку, найти в разорённом доме чудом уцелевшую рубашку из той полудюжины вышитых белым по белому, заказать у старого придворного живописца портрет, чтобы никому его не показать. Завернуть картину в рубашку, которую мальчик никогда не носил, гладить нарисованное лицо через белое полотно. Долгие годы молиться на ночь, чтобы приснился залитый лунным светом подоконник. 

Mea culpa. Mea culpa. Mea maxima culpa. 

Память выгнала его из Олларии, память привела его домой, память усадила его в кресло в библиотеке, помнившей те его нелепые письма, память заставила его следить за лунным лучом, медленно скользившим по книжным корешкам.

— Эр Рокэ?  

Он обернулся. 

Мальчик, сотканный из лунного света, сидел на подоконнике и смотрел на него совсем как тогда, во сне. 

— Вас не смогла переварить даже изначальная тварь, юноша? И почему я не удивлён… 

Мальчик печально улыбнулся, покачал головой: 

— Вы ничуть не изменились. 

— Я состарился. А вот вы всё такой же… может быть, даже моложе, чем я помню. 

— Я ведь умер, — мальчик пожал плечами. — Вы же знаете. 

— Мне сказали, вас застрелили? 

— Кажется, да, но… Я умер раньше, эр Рокэ. 

— Раньше? 

— Я умер осенью девяносто восьмого, на пороге вашего кабинета, помните? В час заката, в  двенадцатый день Осенних Молний.

Кто знает, как возникает любовь? В каком горниле её выковывают, в каком котле варят, что за весы методично отмеривают все её нелепые смешные ингредиенты? Вот вам плавный поворот головы, вот торопливый взгляд, вот запах, свежий и терпкий, вот счастливая сонная улыбка, и ещё полпесаны чего-то такого, что невозможно вычленить в букете этого смертоносного напитка, но что составляет самую его суть. Твоя последняя слеза пролилась в двенадцатый день Осенних Молний девяносто восьмого года, а я… с тех пор я наплакал по тебе целое море, мой мальчик. Солью моих слёз можно сгубить все пашни Талига, их водами можно потушить пылающие недра огнедышащих гор. 

Я целую твоё лицо через белёный лён. Я слышу тебя в шёпоте волн, вижу в каждой серокрылой чайке. Я давно ушёл бы из этого мира, если бы знал, где тебя искать. 

— Почему ты не пошел за мной тогда? Я бы вывел тебя из Лабиринта.

— Я не знаю.

— А теперь пошёл бы? 

— Теперь меня там нет.

— И где же ты? 

— Нигде. 

— Так не бывает.

— Бывает. Я существую только в вашей голове.  

Предательница луна спряталась за набежавшую тучку. Мальчик на подоконнике стал совсем прозрачным, подёрнулся тревожной рябью,

— Ты придёшь ко мне завтра? — Рокэ схватился за подлокотники кресла, попытался встать — проклятые ноги отказались повиноваться, и он рухнул обратно, немощный и бесконечно старый. 

— Я всегда с вами, эр Рокэ, — прежде чем исчезнуть, лунный луч ласково погладил его по морщинистой щеке.

***

— Я выбираю Лабиринт, — сказал Рокэ.

 — Там нет того, кого ты ищешь, — сияние в его голове недовольно запульсировало.

— И где же он?

— Нигде. Он утратил право на посмертие. 

Прищурившись, Рокэ в последний раз посмотрел на лодку. Рыбаки закончили выбирать сеть — судя по тому, как яростно бросались в неё крикливые безрассудные чайки, сегодня на замковые кухни принесут добрый улов. 

— Сердце Мира может выбрать любую награду, ведь так? — спросил он. — Изменить реальность, если таково будет его желание? 

— Воистину так, — прошелестело сияние и зашлось яростным всполохом в тот миг, когда он шагнул к обрыву.

В юности Рокэ думал, что он рождён, чтобы чувствовать ветер — но теперь ему подчинялись все стихии. Со страшным грохотом трескались льды Седых земель, океанские глубины рождали гигантские волны, тяжело ворочались подземные плиты, обрушивая скалы, содрогались врата Рассветных Садов, утихало Закатное Пламя — это Сердце Мира методично выламывало хребет мирозданию. Весь этот мир был его, и он был весь мир, и краешком меркнущего сознания он ощущал материализующийся из пепла тёмный коридор, по которому, спотыкаясь, брела одинокая фигурка. 

Ну же, юноша…  Дикон.

Дикон. 

Давай. 

Я иду за тобой, ты только не оттолкни меня, мой милый. Только прости.

Confiteor quia peccavi nimis cogitatione, verbo, opere et omissione: mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa.***

— Я выбираю Лабиринт. Лабиринт, в котором он есть. Лабиринт, в котором я его найду.

Notes:

* формула покаяния в католицизме – моя вина, моя вина, моя величайшая вина.
** Подай, Мигелито (кэнал.)
*** Исповедую, что я согрешил много мыслью, словом, делом и бездействием: моя вина, моя вина, моя величайшая вина.