Work Text:
Киппс меняет серебристую форму Фиттис на траурное чёрное пальто. Оно висит на плечах мешком, и не выглядит на нём так изящно и подчёркнуто аристократично, как на Локвуде, но вполне подходит к сложившейся ситуации: похороны карьеры в «Фиттис», траур по погибшим маленьким агентам, скорбь по собственной заканчивающейся молодости.
Если так подумать, то вся его жизнь — сплошные похороны, беспрерывная чернота лент в уголках монохромных фотографий. Он этого не выбирал и никогда не хотел: строить карьеру на чужом горе и смертях. Просто так сложились обстоятельства, просто тогда — в детстве — Квилл ещё ничего не понимал, поэтому и против-то особо не был.
Он мог Видеть, и это всё, что тогда имело значение. Он был достаточно сильным, чтобы держать рапиру, и достаточно ловким, чтобы уворачиваться от костлявых призрачных пальцев, норовящих дотянуться до его не менее костлявой шеи — вот, что было важно.
Квиллу двадцать, а жизнь уже начинает выцветать: серебряный тускнеет, темнеет, превращается в глубокий, насыщенный чёрный, что едва-едва не дотягивает оттенком до цвета той самой ленты. Это ожидаемо, это случается с каждым агентом — рано или поздно. Ему повезло чуть больше, чем ребятам, чьи таланты стали пропадать сразу после официального совершеннолетия, но менее обидно от отобранного кем-то смысла не становится. А зачем вообще он нужен был, этот извращённый, гадкий смысл, если в конце концов — всё так глупо и нелепо?
Ситуацию красит лишь наличие очков и тысяч часов опыта за плечами. Он хороший агент, правда, честно-честно, он выслужился достаточно, он изгнал стольких призраков, что по одному можно было бы поселить в каждую квартирку в одной из лондонских новостроек на севере — этим можно было бы гордиться, только гордость становиться поперёк горла непроглоченной костью, и Киппс начинает задыхаться, как только в памяти всплывают слова Каббинса — в отряде Киппса самый высокий процент смертности.
Звучит, как факт, сухой и бездушный, а чувствуется — ударом под дых, от которого в глазах искры, и сердце сжимается до острой боли, и кричать хочется до хрипа — он ведь этого не хотел: строить карьеру на чужом горе и смертях. Ему самому едва ли не каждую ночь снятся стеклянные глаза Неда Шоу, его перекошенное лицо и окочаневшие руки, ему снятся все призраки и маленькие мёртвые агенты — которым не хватило то ли сил, чтобы поднять рапиру, то ли ловкости, чтобы увернуться от призрачных рук.
Квиллу двадцать, а кажется, будто жизнь уже кончена — как он может продолжать жить и работать, если подвёл так много людей? В «Фиттис» это поняли — Квилл всё ещё уверен, что причиной гнева Пенелопы послужило отнюдь не его позорное «предательство», а чёрно-серая карьера, утрата им таланта, а значит — пользы для агентства; а Локвуд до сих пор в толк не возьмёт устоявшуюся истину, — хотя, при других обстоятельствах, он бы точно был первым в списке желающих окунуть Квилла Киппса мордой в грязь.
Киппс знает, чем руководствуется Пенелопа, но ход мыслей Локвуда — это поросший лишайником лабиринт, замаскированное минное поле, лазерная сетка в зале Британского музея с особо ценными экспонатами. Локвуд почему-то улыбается ему, открывая дверь особняка на Портленд Роу, почему-то продолжает повторять, что всё, что было в прошлом, должно там и остаться. Локвуд почему-то верит во вторые шансы, и даже не прикладывает усилий к тому, чтобы быть вежливым, миролюбивым и обходительным — так легко ему это даётся.
Локвуд почему-то отдал ему эти проклятые орфеевы очки и подчеркнул, что в компании ему будут рады, если Квилл вдруг захочет вернуться к постоянной работе. Захочет обернуться на пути из царства Аида.
Конкретного желания не было, только нужда — в деньгах, как минимум, ведь на оплачиваемое жилье от «Фиттис» можно было больше не надеяться, накопления понемногу заканчивались, а пенсии госпожа Пенелопа лишила его личным указом. Пенсия в двадцать лет — даже звучит, как какая-то глупая шутка. Хотя, пожалуй, это лишь выборочное везение — не всем даже за полвека удаётся своими глазами увидеть всё то, что удалось увидеть Квиллу.
Выборочное везение зашвырнуло его ветром под двери тридцать пятого дома на Портленд Роу, выборочное везение — с яркой улыбкой Энтони Локвуда, искрящимися тёмными глазами и неряшливой укладкой — ухватило Киппса за шкирку и оттащило от края голодной, бесконечно глубокой пропасти, шаг в которую означал бы верную смерть. Это похоже на призрачное прикосновение: сначала чувствуешь усталость, она вырастает в апатию, апатия — отбеливает кожу, рисует под глазами тёмные тени и вкладывает в руки толстую бичёвку. Вот что значит потеря глупого, извращённого смысла, вот что значит осознание, что к своим двадцати — ты смог научиться только держать в руках рапиру и подальше швырять маленькие соляные бомбочки.
Если бы ненависть к себе была бы видом спорта, Киппс взял бы золото. И никакой Энтони Локвуд со своей солнечной улыбкой, небрежной уверенностью и преследующими его по ночам демонами не смог бы Киппса переплюнуть.
Лезвие кухонного ножа легко входит в щель между искусственным камнем и железной рукоятью — Киппс двигает кистью, пока миниатюрные железные лапки, наконец, не начинают расходиться, а удерживаемый ими камень — шататься.
Тусклая лампа, единственный источник света на заваленной всякой всячиной кухне, мягко очёрчивает его силуэт, размазывая смутным контуром по плоской поверхности стола и увешанной странными масками стены. Белая скатерть, испещрённая записями, оставленными разными почерками, даже в полумраке будто бы светится; туземные маски скалятся и корчат рожи со своих полок, равнодушно наблюдая за его потугами — несколько камушков на эфесе рапиры ни о чём не говорят, конечно, но в последнее время даже смотреть на них стало как-то тошно. Попытка выдать себя за кого-то другого, за человека более важного и статусного, провалилась с треском — в «Фиттис» фамилия «Киппс» теперь почти равносильна понятию о предательстве, имя в газетных заголовках почти стёрлось от некачественной типографской краски, а за пределами маленького мира, озабоченного Проблемой, никто о Квилле ничего и не знает. И хорошо. Чем меньше людей знают, как сильно он провалился, тем меньше Квиллу придётся краснеть.
Красный камень, поцарапанный и потускневший, с тихим стуком падает на пол. Некачественная подделка, дешёвое крашенное стекло — закотилось куда-то то ли под стол, то ли под кухонный шкаф.
Нужно достать, чтобы никто не нашел и не увидел. Киппсу почему-то неловко от момента собственной слабости, от осколка прошлой жизни, в которой его выборочное везение было раздражающим и заносчивым мальчишкой, а способы почувствовать вкус жизни были ограничены изящными залами Дома Фиттис и дешёвыми развлечениями. Киппс опускает рапиру в ведро под раковиной — к другим клинкам, отмокающим от эктоплазмы, пыли и паутины.
— Киппс? А я уж было подумал, здесь мыши завелись.
Не успел. Квилл оборачивается — на Локвуде какая-то помятая, не самая дорогая хлопчато-бумажная пижама. Волосы в еще большем беспорядке, чем обычно, на щеке остался красноватый след от подушки. Квилл бросает взгляд на часы, спрятавшиеся между африканских масок — скоро три, самый тёмный ночной час. В это время они обычно садятся в ночное такси по пути домой — если дело попадается лёгкое, или устраивают чаепитие в железном круге — если расследование непредвиденно затягивается.
— Может, и мыши здесь тоже есть. С вашим бардаком не справляется даже Холли.
Локвуд ухмыляется. Проходит мимо, к плите, зажигает огонь на конфорке и ставит греться пузатый медный чайник. Он не говорит ничего, но Киппс понимает, что разговор уже начался — это нейтральная территория, официально между ними — перемирие. Локвуд делает первые шаги, потому что это правильно и необходимо, Киппс стоит на месте — ведь впервые в жизни никто не говорит ему, что и как делать.
Медный чайник тихо сопит. Скрипят ножки стула, царапая обновлённый недавно паркет. Шуршит ткань скатерти.
Или пижамы Локвуда?
Ему идёт — в каком-то странном, извращённом смысле, где привлекательностью считается законченный образ — Люси однажды назвала болеющего Локвуда чахоточным поэтом, и вряд ли Киппс смог бы подобрать описание получше.
Киппс опирается поясницей о деревянную столешницу. Скрещивает руки на груди — оборонительная позиция — и в тусклом свете лампы рассматривает Локвуда. Потому что сейчас ночь, потому что у него есть полное право, потому что сам Локвуд не против, потому что Квиллу хочется.
— Слушай, у нас где-то была ромашка, мама Джорджа как-то передавала... Она здорово помогает уснуть. Заварить и тебе? — задумчиво хмурится Локвуд, бессмысленно водя пальцами по изрисованной скатерти. Киппс все никак не решается начать «творить» на ней полноценно — ведь это кажется таким интимным, таким личным, делом только для троих, а он здесь — лишняя деталь, пятое колесо в телеге.
Локвуд открыл ему дверь на Портленд Роу. Киппс всё ещё не может понять его мотива. За двадцать лет можно было бы и успеть — набраться опыта, каких-то знаний, научиться выстраивать подходящие логические цепочки...
— Квилл?
— Да. Да, давай.
Квилл не до конца понимает, почему он еще здесь. Наверное, ему просто некуда идти. Наверное, Портленд Роу — пристанище не только для призраков, но и для заблудших душ в ещё живых телах. Наверное, Локвуд заманивает всех отчаявшихся своей яркой улыбкой и ромашковым чаем для успокоения расштананных нервов — чёртова сирена.
Сыпется заварка. Чайник вскипает, за окном шуршит холодный осенний ветер, где-то в цокольном этаже что-то тихонько скребется — то ли правда мыши, то ли старые трубы уже не выдерживают натиска горячей воды, расползающейся по решёткам радиаторов.
Они сидят в тишине и свете настольной лампы, бездумно глядя на клубящийся над чашками пар. Квилл чувствует необходимость сказать что-то и ударить острым ломиком по толстому стеклу тишины, Квилл хочет увидеть, как по ней расползается паутина трещин.
Квилл опаздывает — Локвуд стучит по его холодному запястью кончиком шариковой ручки, привлекая внимания.
Глаза у Локвуда странно блестят, на лице нет привычной улыбки, только какое-то новое выражение, не знакомое Квиллу — интерес, ожидание. Локвуд ручкой указывает на одну из записей на скатерти. Квилл сначала узнает почерк, и лишь потом вникает в смысл.
«я рад, что ты здесь» — говорит ему Локвуд, потому что писать на скатерти — проще, чем говорить словами.
Квилл не знает, как выглядит со стороны — удивлённо, непроизвольно разочарованно или растрогано; но его пальцы точно дрожат, когда он забирает у Локвуда ручку и выводит рядом краткое и лаконичное: «я тоже». Никаких завитушек и привычного изящного наклона — Киппс уже договорился с собой, что больше не будет ломать эту комедию.
Локвуд что-то в нём ломает — постоянно, перманентно, так было всегда и будет до самой смерти. Сначала под удар попала честь и гордость, теперь осколками разлетается квиллово упрямство и нездоровая самодостаточность — глядишь, такими темпами Локвуд доберется и до тяги к саморазрушению, подменит её привычкой пить на завтрак апельсиновый сок с мякотью и есть тосты с овощами. Локвуд всегда в нём что-то ломал, но, странно, что Квилл никогда не чувствовал себя после этого лишённым чего-то важного. Честь и гордость сменилась яростным стремлением к лучшему, упрямство и независимость — трансформируется, прорастает благодарностью и пониманием — теперь-то всё иначе. Теперь-то Квилл не один, и ему не обязательно нести на себе всю ответственность: за мертвых маленьких агентов, за репутацию старейшего лондонского агентства, за свои поступки и эмоции.
Чашка ромашкового чая стынет рядом с двумя новыми надписями на скатерти. Киппс даже не пытается взять контроль над тем, как нелепо и жалко выглядит, закрыв ладонями лицо — главное, что Локвуд подсаживается ближе и касается плечом его беззвучно подрагивающего плеча. Киппс сломался уже давно — просто раньше осколки держало только упрямство, похожее на то, что не давало красному камню с эфеса рапиры отвалиться от греха подальше.
Квиллу переваливает за двадцать, когда он осознает, кем на самом деле был Энтони Локвуд в его жизни.
