Work Text:
Шум голосов стихает сразу же, как только за его спиной закрываются двери. Брюс выдыхает — в ушах стоит настойчивое щёлканье затворов фотоаппаратов — и на секунду закрывает глаза. Слишком долгая ночь; усталость и апатия обрушиваются на плечи, придавливая к земле, мешая рационально мыслить. Все посторонние эмоции Брюс отметает в сторону, коротко встряхивая головой; в ушах словно застряли капли воды, перед глазами пелена. Ему необходим отдых.
Только сейчас нет времени; нет возможности. Он знает, что Альфред скорее всего занят тем, что выводит по заранее подготовленным каналам деньги: на иностранные счета, зарегистрированные под чужим именем, под множеством чужих имён. Часть этих денег уйдёт Дику и Тиму — они об этом не знают, и Брюс надеется, что узнают нескоро. Потому что для них это будет всё равно что взятка; возможно, это она и есть.
Он вскидывает себя от дверей, на которые опёрся спиной, ловит равновесие, когда голова начинает кружиться. Внутри поместья горят все лампы разом — тёплый, родной свет, обещающий защиту и убежище. И Брюс хотел бы верить им, но не может. Он идёт по коридорам быстрым шагом — у него не так много времени. Единственное, что он позволяет себе — остановиться у портрета над лестницей, провести по раме, зная, что видит картину в последний раз. Брюс помнит её наизусть, даже с закрытыми глазами может представить, как выглядит каждая неровность на холсте. На портрете его родителям вечно тридцать пять; ему самому — восемь, и его глаза ещё живы, а возле рта не пролегли тяжёлые складки.
У него осталась буквально пара минут — слишком мало, чтобы прощаться с домом, где Брюс прожил почти всю свою жизнь. Ностальгия для него — давняя подруга, которую он терпеть не может; от понимания, что родные, знакомые до последней трещины стены вот-вот рухнут, сжимает горло. Брюс не игнорирует слабость, пропускает её через себя, чтобы тут же забыть; одной рукой он поворачивает стрелки на циферблате, другой методично ослабляет крепления брони, чтобы не возиться с костюмом дольше необходимого. Спуск в пещеру открывается перед ним тёмным голодным зевом; из него дышит сыростью и холодом. Брюс шагает в лифт, слушает, как скрипят и гудят тросы под нагрузкой — знакомая песня металла, почти успокаивающая в своей монотонности.
Он успевает вовремя. За спиной отщёлкиваются тросы, лифт со стоном опускается на землю, чтобы больше никогда не подняться. Далёкое эхо взрыва сотрясает стены пещеры; плотно отрезанная от остального мира, она выстояла бы и так, но Брюс всё равно озаботился дополнительным укреплением стен и потолка титановыми балками. Но даже несмотря на это — пол под ногами на секунду кренится и уплывает, камень стен содрогается в агонии. Несколько камней падают с потолка, между сталактитами с криками носятся потревоженные летучие мыши; Брюс не обращает на них внимания.
Альфред, сидящий за компьютером, едва ли оборачивается в его сторону, Тим у лабораторного стола не поворачивается, только плечи взлетают к ушам; Дик, наоборот, тут же вскакивает на ноги, и Брюс не может спрятать первую, машинальную реакцию. Он морщится.
— Ты не должен быть здесь. — говорит Брюс первое, о чём думает. И тут же понимает, что зря — Дик отводит глаза, сжимает губы и скрещивает руки на груди.
— Естественно, — коротко роняет он и опирается на перила.
Будь у него больше времени, будь у него больше сил — и Брюс попытался бы что-то исправить. Пусть и без особых успехов, как всегда; считается даже попытка. Но сейчас он не может найти в себе сил даже просто кивнуть Дику. Не то чтобы объяснить, что тот должен быть сейчас далеко, жить своей жизнью, право на которую Дик отвоевал потом и кровью. Как объяснить, что Брюс не может видеть его сейчас — потому что стыд и вина становятся невыносимыми, и Брюс сейчас не может заботиться ещё и об этом.
Вместо этого он отворачивается — снова и снова, как многие годы до этого — и постепенно снимает с себя костюм, пластину за пластиной, видя, насколько близко к порогу смерти он подходил этой ночью. Иззубренные рваные края царапин, копоть и гарь, вмятины от пуль; Брюс коротко жалеет, что ни одна из этих пуль не достала его по-настоящему. Проколы от шприцов Крэйна на подкладке повторяются на его коже, и приподнятые, слегка вывернутые следы Брюс обливает спиртом, прижимает тут же выуженным из аптечки куском марли. Туннельное зрение не позволяет ему отвлекаться, пока он не заканчивает с ранениями, которых на удивление немного. Хуже всего усталость, забивающая натруженные мышцы, свернувшаяся в спине и бёдрах.
Дик рядом с ним терпеливо ждёт, и молчание — раздражает. Это не тишина в полном смысле слова — Тим и Альфред перекидываются короткими фразами, привычно стрекочет клавиатура, гомонят всё ещё взбудораженные мыши. Но после наполненной рёвом бэтмобиля, выстрелами и взрывами ночи амбиент пещеры кажется почти несуществующим; фантомная вибрация отдаётся в кончиках пальцев, в рёбрах, в горле. Брюс сглатывает через силу, трясёт головой, стараясь отделаться от несуществующих звуков.
Может, поэтому он слышит едва заметный перестук камней под чужой ногой. Сперва Брюс думает, что ему кажется. Что это очередной отголосок переутомления. Но когда Дик тоже настораживается, едва заметно кивает в сторону звука, Брюс понимает, что нет. Не показалось.
На раздавшийся совсем рядом шорох из темноты они оборачиваются одновременно, и Брюс краем глаза видит, как Дик выдёргивает из-за спины эскримы и переносит вес на выставленную вперёд ногу. Он машинально отмечает слишком далеко выставленный локоть, лезущие в глаза пряди чёлки; на языке крутится вечное желание одёрнуть, указать на ошибки. Брюс отворачивается, вглядывается в темноту.
Сам он принимает оборонительную стойку на автомате, на вбитых в мозжечок рефлексах — все мышцы болят и ноют, напоминая о себе, требуя так необходимый отдых. Сейчас он не уверен, что может справиться с тем, что таится в темноте, сам — и благодарен Дику за то, что он рядом. Но Брюс никогда не скажет этого вслух. Потому что не знает, как; потому что уже поздно.
Он заставляет себя сосредоточиться — ещё ничего не закончилось, ещё гремят внутри отголоски адреналиновой бури, которая не утихала всю ночь. Теперь, когда весь Готэм знает, кто именно скрывался под маской Бэтмена, многие захотят свести счёты. Он только не рассчитывал, что всё начнётся так скоро.
Секунды мерно капают мимо, и Брюс почти готов атаковать первым, когда вовремя различает в полумраке знакомый силуэт и жестом останавливает Дика. Облегчение резкое, как укол, и такое же холодное. Потому что обещания необходимо выполнять, даже те, что не стоило бы; Майкл терпеливо ждёт своей очереди накинуть на плечи плащ, и у Брюса нет других оснований ему отказать, кроме собственного нежелания расставаться с Бэтменом навсегда.
Поэтому Брюс протягивает руку и придерживает Дика за плечо. Он наклоняется ближе и произносит, почти на ухо:
— Это Майкл, — только имя, ничего больше. Про Азраэля пока говорить не стоит; про будущую роль Майкла — тем более. Момент правды оттягивать долго не получится, но Брюс сейчас согласен и на пару минут.
Дик бросает на него короткий взгляд, медлит несколько мгновений, и Брюсу кажется, что он не станет слушать вовсе, что он потерял остатки доверия даже в таких вещах; но потом Дик всё-таки расслабляется, пусть и медленно, опускает руки. Но оружие не выпускает, и Брюс коротко улыбается про себя. Здоровая доза паранойи никогда никому не мешала; пока что она не подводила его ни разу. Так или иначе.
Майкл едва заметно склоняет голову, плащ стелется вокруг него, словно продолжение темноты; на коже блестят капли дождя, не успевшие высохнуть. Его лицо, не закрытое привычной металлической маской, не выражает ничего; в тёмных глазах отражается рассеянный свет, и за зрачками на долю секунды вспыхивает и гаснет тапетум. Брюс уверен, что ему показалось.
— Зачем он здесь? — спрашивает Дик, и враждебность в его голосе перекрывает даже обычное слегка напускное веселье; он игнорирует Майкла, словно того вовсе нет рядом, говорит через его голову.
— Он будет следующим Бэтменом, — отвечает Брюс и ждёт взрыва. Он считает про себя секунды и на пятой дожидается заранее просчитанной реакции, которой одновременно боится и радуется.
— Конечно, — усмехается Дик и качает головой, выдыхает через нос. Его пальцы на эскримах сжимаются так сильно, что слышен скрип костюма; Брюс наполовину готов отразить летящий в голову удар, когда Дик расслабляется и смеётся.
— Чего я ещё ожидал, — бормочет он себе под нос и повышает голос, — Как и всегда, я недостаточно хорош, верно?
Брюс знал, что так и будет. Но слова ранят всё равно.
— Дик, пожалуйста, — пытается он.
— Что, Брюс? Что на этот раз я сделал не так?
— Просто дослушай! — не выдержав, рявкает Брюс, и эхо от его голоса повторяется под потолком пещеры несколько раз, прежде чем окончательно затихнуть. О своей вспышке он жалеет сразу — как только Дик сжимает губы так, что они почти пропадают с лица.
Брюс выдыхает — долго и тяжело, и старается, чтобы в его голос не протёк гнев, который клубится внутри; Дик не виноват в том, что все якоря, которыми Брюс старательно привязывал себя к Готэму, к жизни, пропали или убиты. Даже долг; вечный, неизбывный долг, который Брюс взвалил на себя сам, теперь должен перейти другому.
— У меня есть к тебе гораздо более важная просьба, — говорит он.
— Конечно, — недоверчиво фыркает Дик, и Брюс не может его винить. Вместо этого он только продолжает, тихо, чувствуя во рту горький привкус:
— Джейсон. Джейсон жив.
— Не может быть... — Дик оседает на стул и проводит ладонью по лицу. Ему нужна целая минута — минута мучительной вязкой тишины, разбиваемой только стуком клавиш — прежде чем он снова может заговорить, — Как он? В порядке?
— Нет, — качает головой Брюс. — Джейсон и есть Рыцарь Аркхэма.
Дик застывает — всем телом, лицом, и даже не дышит. Он отмирает внезапно, словно спущенная пружина, с ругательством, которое тонет в полу-вздохе, полу-всхлипе, прячет лицо в ладонях. Брюс не осуждает его — он сам хотел бы чувствовать что-то, позволить себе прочувствовать возвращение Джейсона из мёртвых, испытать хоть какие-то эмоции, кроме зудящей тревоги. Но он не может; не сейчас, иначе всё то, что до этого пряталось внутри, обрушится на него разом, похоронит под собой.
— Ты хочешь, чтобы я его нашёл? — тяжело спрашивает Дик, не отнимая рук от лица. Он уже готов согласиться, знает Брюс; они оба знают. Но обычный для них ритуал требует, чтобы Дик сейчас сказал «нет».
— Да.
— И сдал на руки Гордону? — каждое слово падает тяжело; каждое слово — словно обвинение.
— Нет, — выдавливает из себя Брюс; все его принципы кричат «да». Но это не вопрос принципов. Он помнит Джейсона — помнит, как настороженность в его глазах и поведении постепенно сменялась азартом, любопытством, задором обычного пацана. Помнит его болезненную, пусть и хорошо замаскированную потребность нравиться, доказывать каждую минуту, что он достоин.
Это вопрос доверия.
— Джейсон — семья, — говорит Брюс и не спрашивает, верит ли ему Дик. Он не хочет знать ответ.
Никаких указаний. Потому что Дик в любом случае поступит по-своему, к лучшему это или к худшему.
— Скажи ему, что его всегда ждут, — единственное, что говорит Брюс через комок в горле. Он обязан это сказать — даже если заранее знает ответ. — И что прежнее предложение в силе.
Дик смотрит на него недоверчиво, прищурившись, словно пытаясь прочитать, что именно Брюс думает, по выражению лица. И Брюс не старается спрятаться за привычной стоической маской; возможно, поэтому Дик поднимается на ноги легко, без следа прежнего потрясения.
— Хорошо, — кивает он наконец. — Но это не для тебя.
Ему не надо напоминать, Брюс помнит и так. Ещё бы не испытывать каждый раз одну и ту же боль, тупыми когтями впивающуюся в сердце.
— Я знаю, — говорит он в спину Дику, когда тот отходит к мотоциклу. Он надевает шлем — за забралом почти невозможно прочитать выражение глаз. Двигатель пробуждается к жизни с оглушающим рёвом, Дик перекидывает ногу через сиденье и срывается с места почти сразу, без слов прощания.
Брюс не знает, сколько смотрит ему вслед, не думая толком ни о чём. Из транса его вырывает лёгкое прикосновение к плечу, едва заметное, словно Тим брезгует. Или боится. Вполне возможно, что ему кажется; вполне возможно, что Тим просто хочет иметь с Брюсом как можно меньше общего.
— Мне надо взять кровь на анализ, — говорит Тим, отводя взгляд. Он не снимает маску даже внутри пещеры — на верхнем краю домино собрались крупные капли пота, глаза обведены красной каймой. Левую руку на перевязи он держит близко к телу; в костюме так и осталось круглое отверстие.
— Это больше не нужно, — говорит Брюс и морщится, потому что вместо мягкого тона получается сухо и пренебрежительно. Словно опасения Тима ничего не стоят; словно сам Тим ничего не стоит. И доказать обратное теперь — почти невозможно. Брюс не жалеет о сделанном; он жалеет, что не было другого пути.
— И всё равно, — упрямо повторяет Тим, только лишний раз подтверждая, что больше не верит, не доверяет. Закономерное следствие — Брюс надеется, что когда-нибудь всё-таки научится не отталкивать от себя людей, которые ему дороги.
Он заранее знает, что анализ будет безупречно чистым. Но всё равно подставляет руку, следит, как в локтевую вену впивается игла. Пластиковая пробирка начинает наполняться с тихим шипением; в ней его кровь кажется почти чёрной. На секунду, долгое мучительное мгновение, от которого холодеет в животе, ему кажется, что в ней должны быть зелёные искры, но это не больше, чем его собственное, слишком богатое порой, воображение. Как только пробирка заполняется на три четверти, Тим поворачивает её, отсоединяя от иглы. Он не произносит ни слова, отворачиваясь к центрифуге. Брюс не пытается заговорить с ним первым, хотя, наверное, должен. Но нет ни сил, ни желания.
Внутри него впервые за ночь тихо; крик «Ты нужен мне» звучит словно наяву, и Брюс закрывает глаза, стараясь изгнать видение из разума. Сколько бы он ни твердил себе, что Джокер не заслуживает того, чтобы его оплакивать — в груди всё равно тянет и болит. Чувства не поддаются анализу, их нельзя рационализировать и после убрать ненужные. Поэтому всё — тоску, ярость, понимание, непрошенное и оттого только сильнее раздражающее, — Брюс прячет вглубь себя, стараясь забыть, что многое из произошедшего — прямое следствие его собственной слабости.
Никогда ничего не было — и не могло быть, повторяет себе Брюс; и, несмотря на все доводы, тоска по несбыточному — и теперь уже точно невозможному — рвёт его изнутри на части, требует хоть какого-то выхода. Слова Селины он перевёл в шутку, тогда, в приюте, посреди загадок Нигмы; возможно, стоило поговорить с ней открыто. Возможно.
Возможно, стоило всегда открыто говорить о том, что ему хочется, усмехается сам себе Брюс; весь свет в пещере — от работающего генератора, поэтому тени слишком резкие, опасные и глубокие. Тим возится с центрифугой, встряхивает пробирку, рассматривает содержимое на свет; он хмурится, и Брюс хотел бы подойти, положить руку на плечо. Но Тим больше этого не позволит.
И имеет полное право, напоминает себе Брюс; напряжение и тревожность отпускают его неохотно, медленно разжимая когти, впившиеся в лёгкие. Сложнее всего всегда возвращаться обратно в равновесие, в готовность к новым неприятностям, и Брюс впервые понимает, что больше этого не понадобится. Он больше не должен присматривать за Готэмом; он больше не может присматривать за Готэмом. Теперь его задача — отойти в сторону, отпустить контроль.
— Титр чистый, — наконец произносит Тим, и Брюс притворяется, что не слышит в его голосе сожаления. Он бы сам добровольно залез в камеру, если бы это могло что-то исправить.
— Спасибо, — говорит он, не в силах подобрать нужных слов. Тим только молча кивает и снова поворачивается спиной. Он не спрашивает, останется ли Робином, и Брюс не знает, что ему сказать. Что это больше не его решение? Что он мог бы принудить Майкла работать не в одиночку? Что Брюс не сможет спать спокойно, зная, что Тим где-то там, подвергает себя ненужной опасности?
Поэтому он выбирает не говорить ничего; молчание привычно для него, вросло в него за столько лет, стало его частью. Когда-то давно Брюс молчал, потому что был неуверен в себе — нелегко быть в глазах общественности сиротой с состоянием, слегка заикающимся из-за ПТСР, социально неловким почти в любой ситуации.
Этот ребёнок давно мёртв. Но молчание осталось с ним.
Альфред подходит со спины, неслышно, как и всегда — прямая до боли спина, в глазах неодобрение. Чем на этот раз — Брюс не знает и угадывать не собирается. Пусть; сегодня у всех есть полное право злиться на него, поэтому он не будет мешать.
— Деньги выведены на необходимые счета, осталась только та часть, что необходима для «Уэйн Энтерпрайз».
— Что Люциус?
— Сказал, что, несмотря на подробные инструкции, у него осталось много вопросов. И потому хотел бы встретиться лично.
— Нет, — Брюс проводит по лицу ладонью, — Не сейчас и точно не в ближайшее время. Может быть, когда уляжется шумиха.
Может быть, никогда. Ему не требуется говорить это вслух, Альфред понимает и так. Но никак не реагирует — его невозмутимое лицо не меняет выражения. И Брюс за это ему благодарен.
Альфред откашливается — только для того, чтобы привлечь внимание — и спрашивает:
— И что теперь, мастер Брюс?
Самый очевидный ответ — теперь пришло время жить. Но признаваться в том, что он забыл — как это, Брюс не хочет. Он столько лет провёл, добровольно отсекая любые начинания, не имеющие значения для миссии, что теперь свобода ужасает его.
— Не знаю, — честно отвечает он и вздыхает. — Десять минут, Альфред. Пожалуйста.
— Как скажете, сэр, — Альфред коротко кланяется и возвращается к компьютеру, не пытаясь спорить.
Решение не запечатывать все входы и выходы в пещеру намертво далось Брюсу нелегко, через множество внутренних споров, через сомнения и бессонные ночи; сейчас он рад. Сквозь узкую щель, практически не видную снаружи, он видит море, только начинающее обретать цвет под медленно поднимающимся из-за горизонта солнцем. В этом должна быть какая-то метафора, но Брюс игнорирует её. Дождь никак не заканчивается, полосует длинными струями волны; над Готэмом словно висит плотное покрывало, издалека кажущееся чёрным.
Тем лучше — дождь прибьёт пыль и остатки токсина Крэйна, сделает воздух чище, позволит снова дышать.
Брюс не имеет права оплакивать Джокера — не после того, что тот сделал с Джейсоном, со всем городом, со всеми ними и с каждым по отдельности; дождь усиливается, звук капель сливается во вкрадчивый шёпот, и горло сжимает так внезапно, что Брюс задыхается. Он вспоминает весну — бушующие грозы, далёкие раскаты грома, в которых терялись взрывы.
Может быть, если бы он смог подобрать нужные слова, если бы между ними не стояло так много... Если бы это была другая жизнь, другой город, другие лица вокруг. Брюс сжимает пальцы — на коже оседает мелкая морось, уже даже не холодная.
Теперь у него остались только воспоминания, немного фотографий, которые он никогда никому не показывал, вырезки из газет в тяжёлой чёрной папке, спрятанной в сейфе. И Брюс вспоминает — не позволяя себе задумываться над последствиями, над тем, что Джокер делал. Он вспоминает только человека, его жесты, его голос — его смех.
Проглядывающее из-за туч солнце окрашивает всё вокруг в золото. В сотнях крошечных капель отражается свет, и Брюс наконец закрывает глаза, позволяя слезам течь по лицу. Боль внутри только разгорается сильнее, свивается в горле плотным комом, мешающим дышать.
Он никогда не оплакивал Талию; он никогда её не любил. Правое колено дёргает — он слишком долго стоит, сырость и холод усиливают воспаление. Ему надо столько всего сделать, принять столько решений, но Брюс устал. Поэтому он стоит и смотрит на дождь, не делая и движения, чтобы вернуться под своды пещеры. За его спиной что-то негромко выговаривает Альфред, Тим отвечает ему тихо и коротко, так, что слов не разобрать. Майкл молчит вовсе, но его присутствие ощущается словно пронзительный взгляд между лопаток.
Он мог бы услышать, о чём они говорят — достаточно только сосредоточиться на звуках чуть сильнее. Но сегодня Брюс позволяет им иметь свои секреты; свои собственные он всегда хранил внутри, и к чему это привело?
Он знает, что это пройдёт. Но будь у Брюса сейчас в руках то самое кольцо, он швырнул бы его прочь без раздумий. В его руках пустота; поэтому он только сжимает пальцы, недостаточно сильно, чтобы стало больно, недостаточно сильно, чтобы притвориться, что ему есть, что хранить в ладони как воспоминание. Все карты, оставшиеся от прежних стычек, только взрежут мякоть, располосуют мясо до кости. Возможно, это именно то, чего Брюсу сейчас не хватает. Он всё равно предпочитает об этом не думать.
Потому что пустота той стороны скалится на него слишком широкой улыбкой, блестит кислотно-зелёными глазами. Пустота спрашивает у него: «Что дальше?», и Брюс не знает, что ответить. Он не хочет этого признавать, но весь его мир рухнул сегодня. Все кусочки мозаики, что составляют привычное и удобное «я», которое он давно считает своим, раскатились в стороны; у Брюса больше нет ничего.
И нет даже того, от кого он привык отталкиваться, чтобы определить себя; нет того, с кем он привык себя сравнивать, чтобы суметь сказать «я никогда не стану этим».
Рябь на воде расходится широкими кругами, и Брюс смотрит на них бездумно, ощущая себя пустым и целым; он не в порядке, не будет ещё долгое время. Но уже и не болен. Принятие гораздо проще, чем ему всегда казалось, и даже видение хаоса с улыбкой вместо лица не отзывается внутри как раньше: виной, стыдом, болезненной, горячечной тягой. Только спокойствием, какого он не ощущал уже давно; скорбью, не выворачивающей нутро, а позволяющей оплакать и забыть.
Брюс смахивает наполовину высохшие слёзы с щёк и прочищает горло. Всё тело ноет, словно один большой синяк, но внутри него тишина. Даже внезапный звонок телефона не способен нарушить его спокойствие — по крайней мере, пока он не видит лицо Альфреда, удивлённое, но не встревоженное. Поэтому Брюс просто ждёт.
— Это вас, мастер Брюс, — говорит Альфред, прикрывая динамик ладонью. Он протягивает руку, готовый к чему угодно, но знакомый голос — низковатый, слегка хриплый — успокаивает уже начавшую подниматься тревожность. Кейт. Скорее всего уже видела новости.
— Брюс? — спрашивает она; на фоне бормочет телевизор, слышны громкие голоса.
— Я в порядке, — отвечает он, — Никто не пострадал, Альфреда ты уже слышала.
— Мне жаль. Особенно поместье.
Брюс в ответ молчит. Они оба знают, как тяжело терять дома; как тяжело терять семью. Поэтому молчание между ними затягивается, без лишних слов, без пустых утешений. Кейт знает, что ему это не нужно.
— С другой стороны… — говорит она наконец, и в голосе слышно улыбку.
— Кейт? Что ты задумала? — спрашивает Брюс и тут же вспоминает. Ему хватает пары секунд, чтобы план начал обретать плоть; он машинально пытается прикинуть, какой чемодан стоит взять, и только потом вспоминает, что все его вещи сгорели в огне. Он прижимает телефон плечом, дотягивается до ближайшей записной книжки.
— Никаких коварных планов, обещаю, — Кейт смеётся, слегка приглушённо, скорее всего, по привычке прикрывая рот ладонью. — Только теперь ты не сможешь отговорится важными делами.
— Возможно, у меня, наоборот, стало ещё больше важных дел, — подхватывает он легкомысленный тон. Это только частично шутка; Брюс боится, что без него Готэм не переживёт и одной ночи.
— Брюс, — она вздыхает, — признайся хотя бы самому себе: тебя больше ничего не держит в Готэме.
Она пытается помочь, напоминает себе Брюс. Рана всё ещё слишком свежа, но Кейт пытается помочь, как может, как умеет. И, возможно, ему и впрямь нужно время, чтобы решить, что именно произойдёт дальше. Поэтому Брюс игнорирует короткую вспышку гнева и отвечает:
— Да, конечно, — он улыбается — искренне, без внутреннего напряжения — и добавляет: — Как я могу пропустить твою помолвку.
