Actions

Work Header

О минусах самодостаточности

Summary:

И о плюсах раскрепощенности.

Зачем он соглашается и как допускает отсутствие рациональных мыслей в своей голове? Почему это происходит именно с Кавехом?

Во что он ввязался? –

На все эти вопросы он заранее знает ответ.

Это... Все меняет.

Notes:

Каветамы каветамятся? Славные такие, потешные геи, прекрасные мальчики и почти мужья.

Трагикомедия в жанрах просто потому, что до того, как придумать название, мы называли фик трагикомедией. И немножко за внутренние дебаты и Кавеха, и Хайтама, и за юмор Кавеха.

Мое сердце - Сплин.

хруст без ё

Найти меня можно на канале тг: https://t.me/+u1F9XL99vaE0ZWFi

*С/Шахин (тур. şahin) — ястреб/сокол/крч птица хищная и очень пернатая.

Chapter 1: Сокол в его объятиях

Chapter Text

Иногда казалось, что в целом мире их всегда было только двое. Нарочно или ненамеренно, особенные или просто последние, но мир определенно точно сужался до двух персон, стоило этим персонам зацепиться словами-иголками, словами-обрывками, словами-ссорами.

 

Когда правда такова, что в их ссорах едва ли что-то осталось от ссор.

 

Они спорили, кричали и ругались (Кавех), били страшно представить насколько дорогой сервиз, подаренный аль-Хайтаму в академии на одну из рабочих годовщин, хлопали дверьми и игнорировали друг друга неделями (Кавех), но все еще не ссорились. Так, чтобы до разрыва связей, до сожженных мостов и капельки настоящего, ненапускного недовольства, до переездов — это было совершенно точно не в их характере.

 

Пока сами отмахивались небрежным: «Мне некуда больше идти, аль-Хайтам». Чтобы под приевшийся шелест книги расслышать: «Никогда не поверю, что у тебя настолько несчастная жизнь, чтобы в друзьях был только я».

 

А потом они начинали все заново: приводили сотни аргументов в свою правоту, чтобы все они рассыпались о чужое упрямство (аль-Хайтам), жаловались на излишний шум и почти кощунственный беспорядок (аль-Хайтам), грозились выселить из дома по любому поводу и продолжали не-ссориться. Ссоры — это не в их характере. В их характере скорее горячие дискуссии по поводу и без, маленькие споры и взаимные подколки, такие, что не было обидно — уж точно не до попыток ударить больно.

 

Так они замерли в своей собственной стабильности, в крохотной связи — динамичной шутливой борьбе. Так они планировали оставаться, всем довольные. До тех пор, пока не поспорили серьезно.

 

А потом была трагикомедия в стиле Театра Зубаира. Со всего двумя актерами — чудеса современного театра, не иначе!

 

Просто потому, что кое-кто (аль-Хайтам) не умеет держать язык за зубами.

 

***

 

— Пусть архонты будут моими свидетелями, или ты открываешь окно и прыгаешь в него, или выбрасывать тебя буду уже я.

— Это мой дом, и в нем ты все еще гость. Думаю, я могу позволить себе немного покомандовать в нем, так что тебе просто придется смириться с правилами этого скромного жилища, если все еще хочешь иметь крышу над головой.

— Нет, вот что ты за человек такой, аль-Хайтам, тебя выкинуть из окна мало — будешь в полете отчитывать за то, что неправильно выкинул, не помыл посуду, вещи переложил не в то место, а!

 

В этот раз чувство гордости Кавеха действительно получилось задеть. Ладно бытовые вопросы — это полностью нормально не сходиться во мнениях о том, с какой стороны стола должны лежать кухонные полотенца. Это — совсем не проблема, потому что плавной рукой Кавеха эти полотенца все равно никогда не будут лежать на оговоренном месте.

 

Кавех буйствовал, натурально свирепствовал, готовый таки рвануть к пресловутому окну. И только понимание противозаконности желаемого, пожалуй, останавливало.

 

Вдох-выдох — на аль-Хайтама никогда нельзя злиться по-настоящему. Потому что даже это он сможет вывернуть наизнанку, чтобы оказалось в его пользу.

— Ладно, все, к черту извинения, ты совершенно не умеешь признавать свою вину и, в особенности, извиняться, — еще немножко взять себя в руки подстегивало, пожалуй, желание донести искренние, не искаженные призмой чужого мнения собственные чувства — узнать бы еще, откуда такое рвение. — Пускай будет так, мне это все не нужно, но...

— Прости, перебью. Я не совсем понимаю, в чем я там должен извиниться?

 

Кавех честно пытался свести на нет свою свирепость. И если бы хоть что-нибудь в аль-Хайтаме намекнуло, что он готов сглаживать конфликты, готов не быть настолько заносчивым идиотом — у Кавеха все спокойно получилось.

 

Но аль-Хайтам никогда не предпочитал легкие пути.

— ...Ты серьезно? Ты, блядь, серьезно? Тебя вот ни капельки, ни единое слово не смущает в «Ты правда настолько ослаб за последнее время, что не в состоянии собрать свою макулатуру в одну кучу?»? Вот совсем? Тогда я поясню как есть: возможно, для таких, как ты, это недоступная информация, но нам, плебеям, самую малость больно, когда нас обзывают слабыми и называют труд, из-за которого мы не ели и не спали три дня, макулатурой.

 

На этом все могло бы разрешиться мирно — достаточно было просто извиниться. Но аль-Хайтам — чертов принципиальный засранец, всегда доводящий дело до конца. Стоит ли говорить, что праведного гнева Кавеха он никогда не боялся?

— Мне нужно напомнить тебе, что лишь малая доля твоих великих проектов воплотилась в жизнь? А те, которые воплотились, оставили тебя по уши в долгах.

 

Кавех щурился зло и поджимал губы, прежде чем воскликнуть:

— Ты!..

— Так что да, ты явно ослаб, раз не способен даже убрать за собой мусор. И мне совершенно точно не за что извиняться.

 

Кавех сдерживал кипящую под кожей ярость, сжимал кулаки и громко вздыхал:

— Я ослаб, да? Отлично. Чудесно, аль-Хайтам. В таком случае я покажу тебе, что ты еще слабее меня!

— Каким образом? — он хмыкал в ответ, выражал чуть ли не открытую насмешку. Не воспринимал всерьез.

 

«О, архонты, ты об этом пожалеешь» — думал Кавех, пока шипел гневно:

— Я нагну тебя. Спорим?

 

Аль-Хайтам замер. Весь этот спор не имел никакого смысла, не нес никакой пользы и совершенно точно закончится для него чем-то неопределенным и неоднозначным — так подсказывают акаша и собственный опыт. Но за предложением следует твердый ответ:

— Спорим.

 

И это пугает секретаря больше, чем что-либо еще способно напугать.

 

Зачем он соглашается и как допускает отсутствие рациональных мыслей в своей голове? Почему это происходит именно с Кавехом?

 

Во что он ввязался?

 

На все эти вопросы он заранее знает ответ.

 

Это... Все меняет.

 

***

 

В мире Тейвата никогда не было слишком много правды: то небо ненастоящее, то воспоминания — фальшивка — переписанное, перевырезанное на коре Ирминсуля прошлое. Ну, те крупицы, что от него остались.

 

А на священных землях Сумеру истинно верного было еще меньше — являясь сосредоточением мудрости, город привлекал слишком много избыточно хитрых людей. И не только людей.

 

Кавех практически самодовольно вздергивал подбородок. Смотрит на синее небо и понимает, что оно правда синее. Трогает зеленую траву и соглашается, что она мягкая и вкусно пахнет, потому что иначе после не-ссор с аль-Хайтамом никак не успокоиться. Вот и приходится изощряться — и над травой, и над самим собой.

 

Итак, в Сумеру иллюзии поджидали за каждым углом каждой промелькнувшей тенью. И, пожалуй, во всем городе больше не сыскать настолько же честного человека, чем Кавех. У него все просто: небо синее, трава зеленая, алкоголь вкусный, а слова аль-Хайтама — самые обидные. За редким исключением, когда не.

 

И именно потому, что Кавех в первую очередь честный, он попеременно рассматривал бутылку игристого вина в одной руке и бутылек зелья изоляции в другой с совершенно нечитаемым выражением на лице.

 

Пока прохожие улицы Сокровищ огибали Кавеха по широкой дуге, вздыхая с обнищавшего архитектора — совсем жизнь довела бедную душу.

 

Поскольку бутылка уже была початая, Кавех слишком долго не думал, а стоит ли, а во что все выльется, а не окажутся ли последствия слишком серьезными. Кавех не думал, потому что обязан быть честным своему слову.

 

И посему, пока в голове крутилось немое «какого хуя я собираюсь вытворить», ноги сами несли неверящего Кавеха домой.

 

А дома был аль-Хайтам. Сидел в своем кабинете в окружении сотен книг, аккуратно расставленных по полкам, читал бумаги нарочито вдумчиво, что-то подписывал и старался не обращать внимания на настойчивый стук.

 

Мог ли Кавех забыть о произошедшем? Нет. Стал бы он откладывать разрешение их спора на потом? Совершенно точно нет. И что делать, если аль-Хайтам заведомо проспорил? Надеяться. Вот только надеяться — не в его вкусе.

 

У него нет ни плана, ни возможности сбежать.

 

Он оказался в полной растерянности — впервые за, наверное, всю жизнь — замерший на краю, еще не падающий, но уже не стоящий.

 

Его падение ознаменовала открывающаяся дверь.

 

Кавех зашел тихо — без привычных криков и ругани, с бутылкой игристого наперевес, будто с высоко поднятым белым флагом. Проскользнул вглубь, застыл перед столом, словно не решившись действовать смелее.

 

Аль-Хайтам оторвался от бумаг и поднял взгляд, сдерживая желание вздрогнуть. Кавех смотрел пытливо и немножко пьяно — видимо, успел уже приложиться — по-лисьи щурился и облизывал сухие губы.

— Что это?

— Алкоголь.

 

Тишина повисла в воздухе неловкостью. Аль-Хайтам не скрыл недоумения в голосе:

— Зачем?

— Выпей.

 

И снова пауза. Кавех дернул уголком губ в нервной усмешке, одной рукой зарылся в гриву золотистых волос, сбивая на пол заколки, второй протянул бутылку ближе.

— Зачем, Кавех?

— Уравнять шансы.

 

Из легких вышибло весь воздух.

 

О, нет.

 

Это конец.

 

Аль-Хайтам поднялся с места. Обогнул стол, подойдя ближе к Кавеху, оперся поясницей о фурнитуру и выхватил алкоголь — быстро и резко, чтобы не видно было подрагивающих пальцев, чтобы не позволить себе передумать.

— Что, даже не разольешь? — архитектор скрестил руки на груди и многозначительно кивнул в сторону дальнего шкафа, туда, где за цветным стеклом стояли бутылка коньяка и пара снифтеров. Аль-Хайтам не ответил.

 

Не удостоил даже взглядом, почти сразу почувствовав на языке вкус изолирующего зелья с пузырьками вперемешку.

 

А Кавех не был Кавехом, если бы уверял, что его это не раздражает.

 

А аль-Хайтам стоически делал вид, что не замечает стрекота мелких электрических искорок у себя на языке, что ему все равно на косички Кавеха, которые, лишившись сдерживающей опоры, постепенно расплетались, опадая прядками на разодетые плечи. Аль-Хайтам очень пытался, заведомо зная, что смысла сопротивляться неизбежному нет.

 

Очевидно, неудовлетворенный слишком выразительным молчанием и мелкими глотками, Кавех откровенно разорвал узы-дистанцию, упираясь рукой в стол по правую сторону от бедра аль-Хайтама. А сам все подталкивал бутылку свободной:

— Пей-пей, побольше. Хоть посмотрю на тебя пьяного, а то совсем паинькой кажешься.

— То-то, смотрю, ты все на мое поведение «паиньки» жалуешься, — приподнимая в удивлении брови, аль-Хайтам даже бутылку от себя отстранил.

 

Которую тут же к его губам прижал Кавех, очень... Настойчиво переворачивая ее дно.

 

Не захлебнулся аль-Хайтам только чудом и милостью малой властительницы Кусанали:

— Так, давай на пару моментов все-таки прольем свет. То, что я ничего не говорю по поводу изолирующего зелья, не значит, что я не заметил.

 

О, архонты, какого хуя он вытворяет?

 

Безусловно, Кавех — человек принципов, и, если этот человек принципов пообещал нагнуть — он ведь из-под крышки гроба достанет, но все равно нагнет. Да, труп аль-Хайтама, который умер от остановки сердца вследствие передозировки стихией электро — тоже.

 

А вот о том, что честный Кавех иногда позволяет себе пользоваться бесчестными методами — это пока не приходилось к слову. А когда пришлось — стало слишком поздно.

— Тц, какая скука, — таки прибирая к рукам бутылку ароматного игристого, Кавех чинно отставил ее подальше на стол, чтобы больше не мешала. Сам бы тоже выпил, да страшно пробовать наэлектризованную бурду. Он — не аль-Хайтам, которого не жалко. — Кто там говорил, что я слабый? Будь последовательным, аль-Хайтам, считай так до последнего. И раз уж я слабый — мне нужна фора, не думаешь?

 

Лисьи повадки, сладкие речи о возвышенном, пшеничные поля на месте волос, глаза, отлитые чистым золотом — это был Кавех. Кавех, который прямо сейчас не собирался скупиться на прикосновения: положил изучающе руки на чужие плечи, ощупал, прикидывая масштабы будущей работы, потом чуть спустился ниже, к сильной груди — аль-Хайтам ведь не настолько глупый, чтобы все в нехитром плане архитектора прошло гладко? Он ведь собирается сопротивляться, верно?

 

Аль-Хайтам подавил желание подставиться под касания. По первому же запросу акаша быстро предоставила доступную информацию: изолирующее зелье наполняло тело отрицательными зарядами, отводящими урон электро-стихии, но, как и громовое масло, имело интересный эффект, из-за чего иногда использовалось... Не по назначению.

 

Так вот почему все ощущалось куда острее. Впрочем, ладно, он был готов играть по заданным правилам.

 

Поэтому, превозмогая чуть ли не жизненную необходимость прижаться ближе, аль-Хайтам обхватил чужое запястье и отвел в сторону, подальше от себя, с каждой прошедшей секундой ощущая, как все больший заряд скапливается под кожей, пуская волны мурашек.

 

Возможно, это будет сложнее, чем казалось изначально.

 

Выражение лица у Кавеха стало еще более насмешливым. Он дернул запястьем, пытаясь вырвать руку, сказал что-то явно раздражающее. Аль-Хайтам не слушал — стиснул зубы до скрипа, когда двинулась чужая рука под ладонью, и коротким шагом подался вперед, оттолкнувшись от стола и зарывшись свободной рукой в светлые косы, окончательно растрепавшиеся. Кавех открыл было рот, чтобы выдать очередной поток колкостей, но успел только вдохнуть — аль-Хайтам вцепился в его губы своими. Вцепился так, будто от этого зависела его жизнь: кусался безжалостно, как будто не контролируя свой язык, не давая вдохнуть, не давая двинуться, не давая — о, архонты — понять, насколько ему хорошо, и как тяжело держать себя в руках.

 

Кавех застыл будто в неожиданности, и невнимательность стала для аль-Хайтама ошибкой — с головы одним резким движением сдернули наушники.

 

В голову ударяет обилие звуков вокруг. Самые яркие из них — тяжелое дыхание и быстрое сердцебиение, потрескивание невидимых молний. Зелье изоляции продолжает действовать — сколько Кавех использовал? — уши опаляет прохладой, но они горят, как никогда явно отражая его состояние. Обилие ощущений почти ослепляет его — возможно, именно поэтому он позволяет чужим бедрам прижать его обратно к столу, чужим рукам — заползти под обтягивающую торс черную ткань, задирая ее выше, чужому взгляду — поймать свой собственный.

 

А раскаленный до красноты, до громких вздохов Кавех очень не хотел отставать от аль-Хайтама в напористости: целовал-кусал бедные губы, в одном месте даже преуспевая больше, чем его гонорливый сосед — ни на секунду не убирал рук с ныне обнаженного живота, подтягивая одежды все выше и выше, обводя острым ногтем пупок и обратно к нижней части.

 

На аль-Хайтама, который тянул его голову назад за косы, смотрел дико. Янтарь и золото в глазах Кавеха завихрялись, рисуя только им известные узоры и оседая природной остротой, перекликаемой разве что с демонической.

 

О, сущие на небесах и ходящие по земле, как Кавех ухмылялся — как будто получил давно желаемое, — или это уже начинались влажные фантазии самого аль-Хайтама? — как будто он побеждал во всем просто по факту рождения, как будто все в Тейвате принадлежало одному только ему. И аль-Хайтам в том числе, просто, глупый, догадался об этом только сейчас.

 

Кавех смеялся в губы, Кавех горел золотом, Кавех трогал его, аль-Хайтама, накачанного ебучим повышающим чувствительность зельем изоляции, Кавех, Кавех, Кавех.

 

Как бы не кичился отвратительным характером сожителя, а все равно не съехал, все равно именно этот вечер решил провести с ним, и все равно предпочел заняться сексом с аль-Хайтамом, чем проиграть спор.

 

И аль-Хайтам искренне надеялся, что все это не только потому, что Кавех вообще-то тоже умеет быть невыносимым. Как известно — это ему совершенно не свойственно.

 

Облизнувшись, Кавех почти нежно, с почти трепетом коснулся щеки аль-Хайтама тыльной стороной приподнятой руки и замер, абсолютно довольный картиной. Нарисованной им самим, его красками и кистью, его углями и тушью. Хихикнул со своих мыслей и...

 

Подступил еще ближе, почти бережно приподнимая лицо аль-Хайтама выше. Чтобы, напротив, наклониться уже к его уху: играючи фыркнул, куснул-поцеловал мочку, лизнул вдоль раковины, очевидно намереваясь подкосить ноги секретаря.

 

Острый деревянный угол впился в спину еще сильнее, чем прежде, когда Кавех двинулся вперед, оперевшись руками на стол, и заставил прогнуться, упасть локтями на твердую поверхность.

 

Кавех зашептал:

— Я могу расценивать твои действия за проигрыш?

 

Аль-Хайтам выдохнул рвано и мелко задрожал, повернув голову в попытке убежать. Его глаза, похожие на цветные витражи, зажмурились, но Кавех успел уловить рассыпанный в глубине зрачков свет.

 

О, блядь, он был великолепен в его руках.

— Нет, не можешь, — прохрипел аль-Хайтам на грани со стоном, сохраняющий остатки сопротивления, но уже готовый сдаться.

 

Дыхание опалило ухо — снова — зубы мягко сомкнулись на хряще — снова — и протяжное «Разве?» выбило из легких весь воздух вместе с громким «Кави!».

 

Как-как? «Кави»? Ему не послышалось?

 

Не послышалось, даже не причудилось — весь из себя голос разума, секретарь повсеместно известной академии Сумеру, тонет и захлебывается, теряет рассудок подчистую, если судить по занимательному выражению на его лице.

 

Аль-Хайтам горел не только ушами, но и всем телом, и в этом была вина исключительно «Кави».

 

Кавех это запомнит. И припомнит в тот самый момент, когда аль-Хайтам потеряет бдительность.

 

Хищный прищур алых глаз остановил его на грани потери сознания, когда руки Кавеха, сильные, но почти по-женски тонкие и нежные, обхватили его бедра и усадили аль-Хайтама на стол, мгновенно метнувшись к груди и пригвоздив его к поверхности. Кипа бумаг с неприятным шелестом разлетелась по кабинету, падая на пол. Ни один из них не обратил внимания — ни аль-Хайтам, откровенно наслаждающийся, ни Кавех, откровенно любующийся.

 

Архитектор моргнул, согнав поволоку вожделения, облизнул сухие губы, тяжело дыша, и улыбнулся:

— Не ври. Ты уже сдался.

 

Пожалуй, действительно сдался — подмятый сожителем, краснеющий и дрожащий от любого его действия и звука аль-Хайтам не просто не мог сопротивляться — он не мог вспомнить, зачем вообще должен сопротивляться. В первую очередь, он ученый, а ученые привыкли следовать своим желаниям, верно? И не отказывать же себе в чем-то настолько простом, как секс с Кавехом, если таково было его желание?

 

Какой же из аль-Хайтама плохой лжец.

 

Тем временем ласки только набирали обороты: Кавех был настолько быстрым и настойчивым, с таким толком изучал границы чужого тела, что аль-Хайтам банально не успевал привыкнуть к степени взыгравшего возбуждения, выпуская сдавленные вздохи и полустоны. И, решившийся в кои-то веки хотя бы немного сжалиться над бедным и несчастным, архитектор шустро поймал его губы своими — помог скрыть весь позор звуков и смущенного лица в поцелуе и прикрытых глазах.

 

Отстранялся еще более дурной и пьяный, чем был — откровенно облизывался, слишком отчетливо ощущая привкус чужой слюны во рту, тянулся всеми руками, что у него были, к аль-Хайтаму и трогал, трогал, гладил прогиб обнаженной спины, целовал подергивающийся живот, неумолимо перенося свои ласки все выше, как можно ближе к чувствительным ушам.

— Так вот. Раз уж я выигрываю... Мне положен приз, не думаешь? — точно пропел Кавех, охая-вздыхая на еще нетронутое доселе ухо.

 

«Архонты, блядь, да, положен» — краем сознания согласился аль-Хайтам и, больно ударившись лопатками, окончательно откинулся назад, освобождая затекшие предплечья. Одной рукой зарылся в пшеничные волосы — Кавех тихо шикнул, когда по ним пробежался разряд тока — толкнул голову ближе, чтобы поцеловать; второй нашел задержавшуюся на ключице ладонь и накрыл своей, потянул выше — вдоль яремной вены, по контуру челюсти, вверх, чуть касаясь мочки. Вправо.

 

Кавех повел рукой, стряхивая его ладонь, ногтем очертил ладьевидную ямку, соскользнул пальцами за раковину, коротко приласкал кожу. Бедрами прижался еще теснее, так, чтобы при малейшем движении чувствовать трение.

 

Аль-Хайтам всхлипнул, когда ладони накрыли уши, уперевшись большими пальцами в угол нижней челюсти. Кавех целовал его тягуче, долго, будто растеряв желание кусаться. Отстранился, удивительно радостный и довольный, будто пришедший к какому-то выводу, взглянул на него, тяжело дышащего, на вздымающуюся грудь и подрагивающие пальцы, и со странной нежностью произнес:

— Потерпишь немного, Сахин *?

 

Аль-Хайтам закрыл пылающее лицо рукой.

 

Сахин — почти забытый разговор, почти забытое спокойствие, почти забытый внимательный взгляд.

 

Кавех помнил.

 

Завязки на поясе были сложными — аль-Хайтам сам помог развязать их, силясь совладать с ослабевшим телом. Упавшую куда-то на пол ткань оба проигнорировали — маленькая стеклянная бутылочка масла тихо звякнула, вытащенная из кармана и, очевидно, привлекшая всеобщее внимание.

 

Кавех — умный мальчик, а потому собственные умения и себя в общем и целом оценивал здраво. Он знал, что красив, способен возбуждать и разить сексуальностью, иногда даже наповал. И только лишь благодаря вышеперечисленному, откровенно окрепшему возбуждению аль-Хайтама почти не удивился. Почти.

— Кавех, — аль-Хайтам выпалил сипло.

 

Архитектор наклонился, поставив руку возле его головы, нарочно громко и дразняще выдохнул-поправил в ухо:

Кави.

 

Это он тоже запомнил. И удивительно вожделенно спешил напомнить.

 

Вот блядь.

 

Кавех отдаленно подумал, что творения, прекраснее наполовину раздетого и полностью красного аль-Хайтама, он в жизни не видел. А повидал на своем веку архитектор правда многое: сначала художественная школа с уклоном на живопись, которую Кавех никогда не любил — «писать обнаженных мужчин — пошло», — потом академия, Кшахревар, чертежи, чертежи, чертежи.

 

Кавех забыл, когда последний раз рисовал пошлых обнаженных мужчин. И почему-то именно сейчас вспомнил, что никогда это дело не жаловал.

 

Архитектор благосклонно улыбнулся на представление аль-Хайтама в стиле девственницы на заклание. Наклонился, чтобы вознаградить поцелуем в ладонь своего очень заносчивого соседа, а потом вовсе поскребся по ней самими кончиками ногтей — словно привлекал внимание, вопрошая, завлекая продолжить их... Вот это.

— Что же ты так боишься? В отличие от тебя, я не обделен состраданием, так что не стоит. Я обещаю, что буду нежным.

 

А потом... А потом просто все. Персональная смерть, предназначенная исключительно для дотошного аль-Хайтама и наконец пришедшая за ним — Кавех выровнялся, оставил лежать его на столе вот так, сбитого с ног очевидно надолго, чтобы по-свойски приподнять чужие колени себе на бедра, прижаться к левому тесно, лишь бы прямо щекой тереться о плотную ткань брюк, целуя прощупывающиеся островатые кости.

 

Это — слишком. Чересчур много для аль-Хайтама, который последние несколько месяцев взаимодействовал с Кавехом больше по наитию, чем осознанно, чересчур плохо, что голову кружило даже хуже, чем обычно кружит от алкоголя, чересчур хорошо, чтобы быть правдой.

 

Архонты, позвольте пережить этот день, чтобы все последующие посвятить одному незадачливому архитектору.

 

Кавех стянул его со стола, слишком нагло прерывая персональную смерть, персональную сказку аль-Хайтама. Стянул, а потом действовал с точностью и ловкостью ювелира: подопнул носком — ох и много, должно быть, секретарь потом будет ругаться... — документы с вещами подальше, поводил ладонями по чужим бокам-бедрам и настойчиво утянул всю оставшуюся одежду ниже пояса дальше, на самый пол, по итогу тоже ее сбрасывая.

 

А действовать быстро банально приходилось: смущенный аль-Хайтам оказался недурным катализатором, а откровенно дрожащий, вздыхающий, потрескивающий молниями аль-Хайтам — и подавно. Поэтому переворачивал его Кавех практически стремительно, сильной рукой прогибая в спине и прижимая к столу животом вниз.

 

Секретарь уткнулся лбом в сгиб локтя, пальцами левой руки цепляясь за край; вжался грудью в темное дерево, его же телом нагретое ранее, когда с неопределенным тихим звуком открылась баночка масла.

 

Он нашел в себе силы не вздрогнуть, когда кожи коснулась прохладная жидкость — лишь издал какой-то сдавленный всхлип. Кавех в ответ что-то прошептал совсем тихо, погладил вдоль позвоночника и хихикнул. А потом аль-Хайтама прошило насквозь.

 

О.

 

У Кави были длинные пальцы.

 

А еще Кави был бессовестным. Это так, небольшой вывод на основе пошлятины, которую архитектор без малейшего стеснения выдал своим пресловутым низким шепотом ему на ухо. И от которой аль-Хайтам чуть не задохнулся.

 

Он повернул голову, только чтобы увидеть, как довольно и пьяно улыбался Кави. С каким восхищением смотрел. Будто он — аль-Хайтам, Сахин — произведение искусства. Сошедшая с полотна картина. Или выточенная из мрамора статуя. Или...

 

Он не мог винить себя за то, что на неизвестное что-то надеялся, как бы иррационально это ни было.

 

Аль-Хайтам надеялся, что этим вечером их общая с Кавехом история не закончится, а только извернется под новым углом.

 

Когда правда такова, что Кавех последние несколько часов пробыл в мыслительном оцепенении, не отдавая отчета в своих действиях ни на грамм.

 

Когда правда в том, что Кавех именно поэтому выпустил Кави нагуляться, потому что совсем разучился думать о последствиях.

 

Кави был не просто бессовестным — опошленным, отпущенным с короткого поводка на слишком сладкую свободу, чтобы ею не упиться полностью в первые же секунды.

 

Кави распускал руки: пока пальцы одной торопливо и сбивчиво находились внутри, вторая хозяйничала снаружи — все сбивала обтягивающую, темнее самой темной ночи, ткань к лопаткам, оголяя спину аль-Хайтама все больше. Кави целовал: напряженную спину, на которой так отчетливо, как никогда раньше просматривались контуры широчайших мышц, твердых и слишком соблазнительных. Кави крошился с каждым новым погружением пальцев внутрь, осознавая, что совсем скоро он начнет умирать без пока еще присутствующей возможности воскреснуть.

 

Кави кусал: налитые раскаленным возбуждением мышцы до засосов, до синяков, которые образуются, когда сойдут засосы, до стонов аль-Хайтама — сильно, больно, от большой обиды.

 

Когда правда в том, что Кавех все еще помнил, какие жгуче-болезненные вещи говорил аль-Хайтам накануне, чем практически довел его до истерики и профессионального выгорания. До новой ветви экзистенциального кризиса, на которые Кавех всегда был очень падок и от которых отходил очень долго.

 

Аль-Хайтам не хотел доводить до этого. Сказать честно, он надеялся, что Кавех устроит истерику, хлопнет дверью и будет игнорировать дольше обычного, потому что в этот раз аль-Хайтам зашел действительно слишком далеко. Архитектор даже не накричал.

 

Он поступил еще хуже.

 

Отомстил.

 

Результатом этой мести стали ненормальная чувствительность, ударивший в голову алкоголь, усыпанная укусами кожа, щекочущие спину светлые волосы.

 

Пальцы внутри и шуршание ткани.

 

Разлитое по всему телу предвкушение, разделенное между ними в равном количестве.

 

О, он мог бы пожалеть об этом потом. Не сейчас, только не сейчас. Не с дрожащими бедрами, не с коротким выдохом в шею, не с хриплым «расслабься, Сахин».

 

Не с ощущением заполненности, сносящим крышу напрочь. Не с вожделеющим горячим желанием.

 

О, он мог бы пожалеть об этом потом.

 

Но сейчас он почти хотел умереть.

 

А вслед за ним гореть, умирать и плавиться точно так же хотелось и Кавеху — надо же, хоть в чем-то их желания наконец совпали.

 

Ну как умирать... Если процесс фактической мести самому отвратительному, заносчивому красавчику с чуть ли не атлетическим телосложением в лице славного секса, выворачивающего наизнанку все нутро из грудины, можно было назвать моральным падением в бездну — то Кавех давно на самом дне. Гулял, спотыкался о чувства и наощупь пытался найти выход. Который от него один очень нехороший человек неистово прятал.

 

Кави буйствовал, натурально свирепствовал, но в этот раз уже совсем по-другому: царапал и кусал аль-Хайтама вместо того, чтобы хлопать дверьми, целовал почему-то все еще скрытые под одеждой плечи, когда их так сильно хотелось оголить, вытравить его, невозможного, из личины всезнания и всеведения.

 

Пусть теперь вовеки веков будет открытой настежь книгой — таким, каким должен был представать еще с самого начала.

 

Каждая переживаемая секунда, каждый толчок внутри фонил неправильностью — как будто мир накренился и грозился вот-вот упасть. И причина была отнюдь не в алкоголе — сколько там Кавех выпил? Штук несколько больших глотков? Да разве же из-за такого может повести взрослого, почти состоявшегося (нет) и совсем не состоятельного мужчину? Вот и Кавех думал, что нет.

 

Когда практика доказывала обратное: мир вокруг крутил спирали и терялся за ненадобностью, сужался и темнел по краям. Потому что все, что было нужно Кавеху — оно тут, на столе, откровенно стонет и наверняка слышит своими очень чувствительными ушами каждый склизкий хлюп, каждый вздох и гортанный стон.

 

Мир кренился, и Кавех за ним не поспевал: все еще спотыкался, терялся в обилии всего, и особенно в ебучем произведении искусства у себя в руках, которое прямо сейчас — в прямом смысле слова — имел.

 

А если каждое вышеперечисленное ощущение собрать к общей куче... Совсем не удивительно, что раскаленная, расплавляющая кости изнутри страсть пришла к своему логическому заключению, не успев толком начаться и оставив после двух неожиданных любовников в полном смятении.

 

Дрожа эхом судорог, Кавех последней каплей улетающего сознания иронично посмеялся про себя: «Интересно, что аль-Хайтам сделает со мной, когда поймет, насколько я его запачкал?».

 

Аль-Хайтам же не успел даже неиронично подумать об убийстве — архитектор в очередной раз ловко стащил его со стола, обхватив за поясницу, мимолетно скользнул большими пальцами по выразительным ямкам, повалился на пол сам и утянул за собой секретаря.

 

Хотелось ругнуться на Кавеха и выругаться просто так, но головокружение вкупе с неудовлетворенным желанием были сильнее.

 

Он не нашел в себе сил сопротивляться, когда его усадили на крепкие бедра, пленительными изгибами мышц приковывающие взгляд. Кавех коленом развел его ноги шире — больше, чем позволила бы гордость аль-Хайтама — приобнял, притягивая к своей груди.

 

Липкое, грязное ощущение на ягодицах померкло, утонуло под толщей ощущений — под языком, с влажным шелестом скользящим по завитку, обводящим мочку и едва касающимся кожи над углом челюсти; под рукой, твердо прижимающей к чужому телу, оглаживающей грудь, но не поднимающейся выше ключиц; под пальцами, смыкающимися в кольцо и двигающимися медленно.

 

С каждой секундой аль-Хайтам, уже потерпевший поражение, проигрывал еще сильнее.

— Кави-и-и, — протяжный почти скулеж, мольба, просьба. Затуманенный взгляд обычно пронзительных глаз, откинутая назад голова со спутанными серебристыми прядями, открытая шея, по которой Кави провел носом, не решаясь вцепиться зубами.

 

Низко засмеялся вместо этого:

— Да, Сахин?

 

Сахин в его объятиях выгнулся, чувствуя вибрации, зарождающиеся в груди вместе со звуком его голоса, схватился ослабевшими пальцами за его руку, поерзал на его бедрах, попросил:

— Закончи это, — и стал его.

 

Кави зашептал, не в силах больше остановиться:

— Хорошо, — и ускорился, ловя внимательным взглядом проблески эмоций на лице.

 

Возможно, странное ликование напополам с нежностью, разрывавшее грудную клетку изнутри, было не самым привычным чувством. При виде Сахина, кончившего в его руках, оно хотя бы было правильным.

 

Аль-Хайтам, загнанно дышащий, вымотанный до предела и выпитый досуха, смутно ощущающий мягкие поглаживания по ногам, расслабленно откинулся назад.

 

Он был готов умереть. Теперь точно.

 

Когда Кавех, наконец сытый, хотел жить больше всего прочего.

 

Осознание совершенной мести пока не торопилось выбить из головы все торжество выигрыша, — аль-Хайтам все же проспорил, ха! — поэтому надышаться множеством мыслей со всей отдачей.

 

Вряд ведь настолько тихий Сахин останется таковым надолго, чем Кавех активно пользовался: обнимал вспотевшего, практически вжимая в себя, целовал в точеные скулы и очень сильно хотел увековечить момент — если не в реальности, так в памяти и сознании. А потому смотрел с цепкой внимательностью художника — чтобы, когда захочется, откопать воспоминание в голове и обратить его во вдохновение.

 

Кавех отказался думать о том, что будет дальше. Пусть будет, как уж есть. Главное — жаркий аль-Хайтам и большое желание его заобнимать. И пусть весь мир подождет.

 

***

 

Поздняя ночь. Две кружки чая из разнотравья. Двое очень умных мужчин друг напротив друга. Настолько «умных», что умудрились, блядь, забыть, как пользоваться мозгом.

 

Скоро случится рассвет — вон как показательно зажигалось небо.

 

Кавех не помнил, чтобы когда-нибудь настолько долго молчал перед аль-Хайтамом.

 

Почти рассветом зажегся и Сахин, почти лиловым расцвели следы на его оголенной шее, почти отзывчиво загорелся его взгляд.

— Я влюблен в тебя.

 

Витраж с каждой секундой становился все ярче, наполнялся цветом, и вслед за ним загоралась вся кухня. И Кавех, немой на некоторое время, теперь тоже хотел умереть.

 

Потому что не знал, каким образом рассказать аль-Хайтаму, что не верил в его любовь.