Work Text:
X
Кэйа смотрит.
Язык — чужой, незнакомый жёсткостью, — этот язык сложно поддаётся. Кэйа смотрит и хмурится, потому что отец учил читать тела и дыхание людей, а ему сложно поддаётся даже это, и он так не хочет его разочаровать.
Отец говорил: держи друзей близко, а врагов — ещё ближе. Кэйа помнит все его наставления, поэтому он прячет под накрахмаленной рубашкой мамино кольцо и смотрит на Дилюка, который справляется с двуручным мечом гораздо лучше, чем сам Кэйа.
У Дилюка не получается отразить атаку наставника, и он смеётся там, на полигоне, как будто за ошибкой не следует наказание. Он поворачивается к Кэйе, улыбается, откликаясь на взгляд.
Ему одиннадцать, у него отвратительно яркие волосы и тёплые ладони, которые он не умеет держать при себе. Ни такта, ни разума, и — Кэйа не понимает.
Кэйа уже такой взрослый, что мир ночами щелкает, открытый и понятный, открывает ему тайной тайну, показывает чужую спесь. Единственное, что Кэйе понятно на сытой поверхности, так это то, кто пожинает плоды с краха их Великой Страны.
Эти ветра, и небо, и запахи, и цветы — мама рассказывала о них колыбельными. Её песни были страшными, потому что конец всегда, — отнятое, проклятое, растоптанное, — пелся ломким голосом, и мама целовала его перед тем, как уйти, оставляя на губах слезы, и не оставила ничего, когда ушла навсегда.
Ночами Кэйа тёр кольцо, спрятанное под одеждой и в ладонях от мира и даже от отца, и трясся от того рождающегося крика. Как все это — нечестно. Как прав, прав был отец, когда говорил, кто украл все мамины колыбельные.
И Кэйю трясло, потому что он видел провалы Дилюка, и не понимал, почему Крепус его хвалил. Почему — Дилюк набрасывался на него со спины, чтобы обнять, смеялся над ним, смеялся, смеялся, смеялся, сбегал от тренировок, а потом снова смеялся — так, что у Кэйи звенело в голове.
Внутри клокочет, просыпается воспоминание о старой жажде, и он хмурится, дёргается, задирает подбородок каждый раз, когда Дилюк пытается прожечь на предплечьях узоры своих ладоней.
— Ну, — Дилюк сопит, обиженный ребёнок. — Я, вообще-то, хотел показать тебе рисунки из Сумеру. Смотри! Красиво, правда?
Он даёт ему то, что на поверхности называется фотография, и сияет — даже глазами. Кэйа смотрит на него почти растерянно, потому что не знает, куда спрятать предательский интерес.
Дилюк улыбается, а Кэйю тошнит.
XI
Он ненавидит дом Рагнвиндров.
Ненавидит скрип половиц – ни от кого не скрыться, никак не уйти.
Ненавидит, как ветер танцует в окнах, приносит солёный запах и звук жизни с цветущих полей, — претворяется, что отец не заточил его хвосты в лабиринте пещер, не подчинил его начало. Свет выжигает на коже Кэйи щекотку, раскрывает на плечах бледные веснушки — делает его слабым, зависимым. Кэйа ненавидит этот дом, а он дышит, дышит в ответ, весь — оттиск безмятежной жизни.
Люди бродят по рынку, подкармливают бедняков, балуют своих детей. Люди поверхности не думают о своём лицемерии. Они забыли, как воевали целые миры, и как они заставили его народ умереть, как выкосили всё жнецами из маминых сказок, а жнецы потеряли лица, но, Кэйа знает, нашли себя в лицах других.
Он учится понимать шифры слов — то, что скрыто за буквами, то, что вычерчивается жестами, еле видными движениями головы. Кэйа видит, что Мондштадт живёт своим доблестным, мальчик, прошлым, и только Дилюк останавливает его от драки с другими детьми.
Дома не существует деревьев, нет морей под палящим солнцем, не бывает разных видов ветров. Дома нет многих слов, даже если там живёт история. Но…
То, как фён путается в зелени, — Кэйа припадает к стволам, равняется с травой, чтобы слышать это тихое скрежетание.
То, как бриз поёт свои сладко-солёные песни, — Кэйа подолгу сидит у мыса, промерзает насквозь и думает о горячих телах, загорелых, покрытых шрамами, морщинами, родинками, веснушками, о таких живых телах, не искажённых проклятьем.
То, как улицы не приводят к мёртвым. Как пахнет рыночная площадь ночью. Как хрустит свежий хлеб, как пахнут дрожжи и хмель. Как взрывом запахов весна накрывает тебя, чтобы ужасной, ужасной яркостью лишь некоторых из них душить тебя летом, и как это удушение приятно, хотя до жути чешется нос. Как осень приносит сладость гниения, а мороз, оказывается, пахнет лучше всего — особенно когда рисует узоры.
Дилюк останавливает его.
И Кэйа злится.
Кэйа злится на людей, на прожигание того, что у его народа было отнято, и что он должен был ему вернуть. Его научили драться слишком хорошо, чтобы тело просто так сносило обиды – даже если она врывается в голову вспышками, криками, импульсами, и вот ты сжимаешь кулак, ты метишь в рыжую голову, а он всё равно смеётся, и он всё равно останавливает его.
Они почти дерутся, почти — каждый день.
Дилюк валит его в сухую траву, и они возятся, как котята. Кэйа разбивает ему бровь о камень, и ему стыдно, хотя он не нарочно, и ему стыдно вообще за то, что он чувствует стыд.
XII
Утром Дилюк заходит в его комнату, помятый и сонный. Кэйа не спит. Волосы Дилюка похожи на облако, возникающее над огнём, когда кто-то дует прямо в сердце добела раскалённых дров.
Веснушки делали его лицо почти рябым — не важной, какой это был сезон.
— Пойдём в кровать.
И объятья были мягкими.
